— Ну почему? — спрашиваю я. — Почему ты не позволил мне выставить этого шелудивого пса на посмешище!
Мокрые губы шевелятся, раздвигая седые пряди усов.
— Глупый, глупый каф-Малах! — смеются губы. — Мудрый учитель Торы при всех возвестил, что в день смерти рав Элиши возьмет в рот песнь вместо плача, а в сердце ликование вместо горя? Ну и что? Даже если все вокруг кивали, трясли бородами и твердили, что еретик-Чужой забыл Святого, благословен Он, — ну и что?! Даже если было сказано во всеуслышанье меж народом Исраэля, что рав Элиша нарушает двести сорок восемь заповедей «да» по числу мышц Адама, и нарушает триста шестьдесят пять заповедей «нет» по числу сухожилий Адама, и плюет слюной на святость празднования шаббата — что с того, я тебя спрашиваю?! Разве это повод устраивать посмешище из тех, кто и без твоих потуг смешон в своем гневе?!
Я молчу.
Я не понимаю старого человека.
Если бы не его запрет, мудрый учитель Торы уже сегодня бы хрюкал, прикусив свой раздвоенный язык, подобно свинье, и испражнялся кошерными колбасами.
Кровяными, с чесноком.
Ах, если бы…
— Я — твой ученик, — говорю я. — Я должен…
— Ты ничего не должен! — мокрые губы перестают смеяться. — Ты мне ничего не должен, дитя блуда случая с нарушением; и ты не ученик мне!
— Тогда кто же я тебе?
— Ты — птица, которая однажды явилась к ослу, чтобы осел рассказал птице: почему она летает? Не научил летать, ибо птица рождена для полета, но объяснил: почему?! Ты — рыба, которая однажды приплыла к тростнику, чтобы тростник объяснил рыбе: почему она плавает?! Ты — умеющий, захотевший знать! Ты — внешний свет, захотевший обладать светом внутренним! Ты — духовный потомок Азы и Азеля, строптивых Малахов, пришедших к людям в одеждах людского мира, бравших в жены дочерей наших и за это до Судного Дня прикованных железной цепью в горах без названия! Понял?
Мотаю головой.
Я ничего не понял; и рав Элиша не прав.
— Ты тоже умеешь летать, — говорю я. — Ты летаешь, не вставая со своей циновки. Ты летаешь, сидя здесь, летаешь, мучаясь со своими дряхлыми полупарализованными ногами, и когда я предлагаю тебе их вылечить, ты ругаешь меня ругательствами погонщика мулов. Я так не умею.
— И не надо, — губы вновь окунаются в чашку, чтобы вынырнуть с мокрой улыбкой. — Если ты научишься ругаться, как погонщики мулов, Древо Сфирот завянет на корню.
Я молчу.
— Глупый, глупый каф-Малах, — еле слышно бормочет старый человек, но мне слышно, как шепчутся озерные каппы за двадцать Рубежей отсюда; и значит, мне слышно все.
— И не надо, — губы вновь окунаются в чашку, чтобы вынырнуть с мокрой улыбкой. — Если ты научишься ругаться, как погонщики мулов, Древо Сфирот завянет на корню.
Я молчу.
— Глупый, глупый каф-Малах, — еле слышно бормочет старый человек, но мне слышно, как шепчутся озерные каппы за двадцать Рубежей отсюда; и значит, мне слышно все. — Однажды птица явилась к ослу, однажды рыба приплыла к тростнику… и еще однажды, гораздо раньше, некий Заклятый преступил черту Запрета ногой левой, и преступил черту Запрета ногой правой, перестав быть утробой для зародыша Малахов, перестав быть могилой для себя-былого, гнилым мясом, куда Существа Служения откладывают личинки…
Молчу.
Жду.
— …и вместо бейт-Малаха в мир явился каф-Малах. Вместо службы — свобода, вместо долга явился ветер, дующий в уши старому рав Элише… Святой, благословен Ты, Б-г отцов моих, они ведь не знают, что ты добр, что в тебе нет ничего, кроме доброты! — они просто строят Рубежи в ослеплении ложных истин, тщетно надеясь уложиться в шесть тысяч лет исправления; они…
Кашель сотрясает тщедушное тело старика, и грязные брызги летят с губ его в чашку.
Ухожу в стену.
Я принесу ему раковину, из которой кричат чайки и доносится соленый запах прибоя — он всегда делает вид, что не замечает моей раковины, он отворачивается, комкает лоб морщинами, но кашель стихает, и на губах появляется тень улыбки.
А потом он засыпает.
Я мог бы сделать его молодым, но тогда он сожжет меня Именами.
…щелкает застежка медальона.
Золото.
Сале Кеваль, прозванная Куколкой
…Уже проснувшись и даже открыв глаза, она некоторое время лежала, не шевелясь, глядя в никуда пустым, отсутствующим взглядом. Человек? тело без души, без разума? кукла в смятых простынях?
Нет ответа.
В эти тягучие утренние мгновения, когда стылость рассеянного света медленно, словно нехотя, вползала в спальню сквозь щели между наспех задернутыми шторами, она ненадолго позволяла себе побыть обнаженной. Не без одежд — это банальная обыденность. Без личины. Сейчас ее никто не видел: пан Станислав, повернувшись к ней спиной, сладко всхрапывал во сне, и пуховая перина мерно вздымалась и опадала в такт могучему дыханию зацного и моцного пана… впрочем, он ведь просил называть его просто Стасем, особенно при посторонних.
Интересно, если и впрямь внять его просьбе, что последует раньше: поощрительный смешок или дыба?… проверять не хотелось.
Спит. Пусть себе спит. А если притворяется (после короткого, но близкого знакомства Сале не исключала и этого), если даже и исхитрится тайком заглянуть ей в глаза в миг внутренней наготы — подумает, что спросонья все бабы глупы.