И цимесом показалась мне пресная соломаха — даже ложку облизал. А паны-молодцы, черкасы гетьманские, явно приуныли. Кажись, и горелка на исходе!
— Так чего, хлопцы? Доведется конину жрать! Слышь, Нечитайло, давай с твоего серого начнем!
— Тьфу! Да я лучше жида клятого съем!
А что же вы думали, глупые гои? Легко ли вокруг Света Мирового ехать? Да только не сожрете вы меня — подавитесь!
— Эх, вареников бы сейчас! Да со сметаной!
— Цыть! Балачки о жратве запрещаю! Чтоб не про вареники, ни про галушки, ни про борщ, ни про бок бараний с чесноком и с подливкою, прожаренный да пропеченный, с корочкой… Фу ты, прости Господи! Лучше про девок языки чешите!
— Да какие после соломахи девки, пан сотник!
А я все на плечо глядел. Но нет, сгинула клешня. Спрятался морок! А ведь тут он, близко, чую!
Да и чуять нечего. Вот она, цацка золотая, с пчелкой дивной. Эх, пан Панько, удружил! И за что? Или я твоему Ковену на дороге встал? Или не в Ковене дело?
— Эй, морок! Чего пропал?
Хоть и ждал, да все же дрогнуло сердце. Вот он! Длинный, темный, рукастый, узкие глаза нездешним огнем горят.
…И пальцы! На одной руке — четыре, на другой… Шесть на другой!
Вэй, яблочко-то от яблони!…
— Что тебя от меня надо, Иегуда бен-Иосиф?
— Что?! — восхитился я (шепотом, шепотом!) — Сначала ты, нежить, тревожишь почтенного человека, грозишь даже, а потом еще удивляешься! Вэй, что за мир? Даже у призраков не осталось совести!
— Я проиграл, — печально проговорил морок.
— А мне что за дело? — возмутился я. — Или это повод приставать к бедному жиду?! Да клянусь Именем Ав, чье число семьдесят два, и именем Саг!…
Грустный смешок. Я осекся. Во-первых, нечего зря клясться, а во-вторых…
— Мне так уже ответил один Заклятый. Только без имени Ав. Он был не столь учен, как ты, бен-Иосиф!
— Эй, Юдка! Чего не отвечаешь, пархатый жид?
Ага, панове черкасы! Эх, спугнули!
— До пана сотника, живо! А не то я тебя, курвий сын, канчуком!
— А ты попробуй, хазер! — предложил я, взглянув прямо в его наглые глаза.
Дернулась рука, за шаблю хватаясь, дернулась, опустилась.
— Потом поговорим, — прошептал я в никуда. — Как заснут все. Не уходи!
Тихий шелест был мне ответом.
* * *
По тому, как крутил он седой ус, понял я — кончились шутки.
Совсем.
И раньше пан Загаржецкий шутить мало был расположен. Особенно со мной. А уж теперь!
— Отойдем, пан Юдка. Важная у нас с тобой беседа будет. Важная — и последняя.
Тихо говорил, равнодушно даже. Словно сам с собой.
От камня несло нежданным теплом. Не удержался, коснулся рукой. Слаб человек, хоть и создан по образу и подобию Его! Захотелось мне, чтобы все вокруг правдой стало — и горы, и сосны, и дорога. И чтоб вела эта дорога хоть куда, только бы прочь от проклятой Бездны.
И жить захотелось.
Вэй, Юдка! Ты ли это?
Пан сотник тоже ладонь на камень опустил. Опустил, отдернул, стряхнул пыль.
И жить захотелось.
Вэй, Юдка! Ты ли это?
Пан сотник тоже ладонь на камень опустил. Опустил, отдернул, стряхнул пыль.
— Вот чего, жиду. Говорить я буду. А ты слушай! Добре слушай!
Я поглядел вверх. Сизый туман как будто ниже стал. Ниже — и гуще. Или почудилось?
— Нет над двоим места на земле, пан Юдка!
— Знаю, — поморщился я. — И за этим стоило меня тревожить?
И вновь показалась мне, что передо мной — вставший на дыбы разъяренный буйвол.
— Ты слушай, жиду! Слушай! Потому и дал я слово крепкое, и поклялся, всем, чем черкас вольный поклясться может, что порешу тебя, вражье отродье, вот этой рукой!
Хрустнули пальцы в кулак сжимаясь. Побелели. А мне вдруг скучно стало.
Сначала скучно. Потом злоба накатила.
— Вэй, Логин, сотник валковский! Твоя клятва — зеленая, еще и почки на ней не набухли. А моей уже трех десятков лет поболе! Поклялся я, что никто из вас, губителей семьи моей, от меня не уйдет. А как помирать станешь, пан Загаржецкий, вспомни всех жидов, что твои черкасы зарезали, огнем сожгли да на пали набили. И девушек наших вспомни, что так матерями и не стали! Ты по своей дочке плачешься, а кто оплачет сестер моих? Кто оплачет мою мать? Смертью меня напугать хочешь, дурной гой? Да я уже умер давно, меня уже собаки съели, а вороны кости разнесли! Понял?
Крикнул — и задохнулся. И сердце болью зашлось.
Ждал удара — не ударил. Даже за эфес сабельный не взялся. Стоял, набычившись, словно и вправду — буйвол.
Молчал.
Плохо молчал. Трудно.
— День тебе даю, пан Юдка, — наконец вздохнул он. — От этого вечера до следующего. Выведешь нас из пекла — шаблю дам. Схватимся один на один, а там уж как Бог рассудит. И с хлопцев клятву возьму, чтоб отпустили тебя, кровопийцу, коли меня порешишь. А нет — плохо умрешь, пан сотник надворный. И сам умрешь, и все жиды, что от Валок до Иерусалима вашего землю поганят, кровью умоются! И в том тебе Покровой клянусь. Понял ли?
Хотел я ему припомнить, что не он первый грозит народу моему. И фараоны грозили, и цари греческие, и кесари римские. Да где они теперь?
Хотел — но не стал. Я — мертвец, а он кто? Что толку душам в Шеоле лаяться?
— День тебе, — хрипло повторил он. — Как сказал — так и будет.
Я пожал плечами.
Отвернулся.
Отвернулся — и пошел прочь от этого мертвеца.