Выстрел оглушил женщину, но чубатый исчез, пропал во вьюге, а вместо него явилась запряженная парой бричка. Легкая бричка, какие Сале уже видела здесь — пан Станислав и местные звали их «чортопхайками». Кони захрапели, вьюном разворачивая чортопхайку на месте, и с зада брички ощетинились в снежный морок зрачки сдвоенных гаковниц, готовясь в любую секунду заплевать весь мир рубленой картечью.
«Сворачивай!… сворачивай, пани!…» — зашипело, забулькало у самого уха; кобыла зашлась истошным ржанием, успев свернуть в проулок за миг до того, как грохнул залп.
Сердце Сале оборвалось в свистящую пропасть, бездну в глубине, в ту самую, где пряталась до поры прежняя, настоящая Сале Кеваль — и ноздреватый сугроб принял женщину с ребенком в себя. Рядом билась в агонии несчастная лошадь, а у плетня герой Рио силой вынуждал своего жеребца удержаться на ногах — его конь, видимо, был ранен. Из-за ближайшего хлева, примыкающего к рубленой хате в три наката, взвился гортанный зов, но ветер скомкал его в горсти, расплескал, раскидал по округе.
Все было именно так.
Все было.
И, поднимаясь на ноги, тесно прижимая к себе раскаленный комок, Сале Кеваль поняла: не уйти.
Даже если жеребец Рио продержится в скачке, а ее с ребенком кто-нибудь возьмет к себе в седло — не уйти.
Решение пришло само.
— За хлев! — крикнула женщина, надеясь, что ее услышат те, кому этот крик предназначался. — Прячьтесь за хлев!…
Спустя мгновение, расхристанная, простоволосая, с ребенком на руках, она уже бежала навстречу преследователям.
Чортопхаек оказалось две, и передняя ее едва не задавила.
— Панове! Панове черкасы!
Кони с ржанием заплясали на месте, сдерживаемые умелой рукой, и женщина увидела всадников, — двух? трех?… — что скакали следом.
— Панове черкасы! Спасите! Вон они, ироды клятые, вон туда поскакали! Мамку мою, мамку старенькую, стрелить хотели… Бровка затоптали… спасите! Они там, там ховаются!
— Не врешь?!
— Христом-Богом клянусь! — вовремя вспомнилась местная присказка, не раз слышанная здесь от кого угодно, начиная кухарем и заканчивая сердюками; разве что пан Станислав и Юдка обходились иными словами.
И рука женщины еще раз указала куда-то в черный провал между хатой и хлевом.
— Ну, баба! Вот это баба! Хлопцы, а ну!…
— Пан есаул, на чортопхайке не пройдем!
— Бес с ней!… зараз вернемся!
Черкасы прыгали с брички, досадливо швыряя на дно разряженные в бою пистоли и булдымки-короткостволки; кривые клинки шабель скупо взблескивали, покидая ножны. Всадники ринулись первыми; пешие от них почти не отставали.
Трое черкасов с последней брички слегка замешкались. Молодой парень, правивший упряжкой, лихо соскочил на землю, набрав полные сапоги снега; от души хлопнул Сале по плечу.
— Эх, баба! Спаси тебя Бог! Ну, баба…
Он вдруг замолчал, тяжело, со свистом, дыша.
Взгляд его уперся в сверток на руках женщины.
В суматохе портьера разошлась, и на парня смотрели узкие глаза — от переносицы до самых висков.
Шестипалая ручка цепко держала скомканную ткань.
— Баба!… да у тебя ж чорт в пеленках… слышь, баба…
Сале Кеваль, прозванная Куколкой, улыбнулась оторопевшему черкасу и шагнула вперед.
— Баба!… да у тебя ж чорт в пеленках… слышь, баба…
Сале Кеваль, прозванная Куколкой, улыбнулась оторопевшему черкасу и шагнула вперед.
Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра
…Златое Древо Сфирот распускалось цветами помыслов Святого, благословен Он. Цветы осыпались вьюгой лепестков, образовывая завязи Сосудов; завязи щедро наливались соком вложенного в них Света, росли, но вскорости начинали чернеть, подтачиваемые изнутри червями — червями противоречивых стремлений и страстей, раздиравших Сосуды на части. И вот уже черенки-порталы не в силах выдерживать тяжесть плодов, набухших густой жижей греха, вот один за другим Сосуды срываются с ветвей и летят вниз, в аспидную бесконечность небытия, по дороге схлопываясь, обращаясь в ничто…
Плодов осталось едва-едва, но эти последыши держались изо всех сил. Лишь на самой верхушке, забытый в шорохе вечной кроны, судорожно цеплялся за жизнь крохотный комочек, безнадежно съеживаясь на глазах. Дуновение ветра, касание крыла летящей мимо птицы, минута, другая, — и упадет, рассыплется прахом, перестанет быть…
Я знал, что сплю и вижу сон. Раньше, когда я был самим собой, я не спал никогда — не понимал, зачем. Теперь же… За ответ на этот вопрос — зачем?! — я заплатил необходимостью беречь свои скудные силы, как нищий собирает в горсть хлебные крошки.
Силы мне вскоре понадобятся.
Все, без остатка.
Откуда я это знаю? Откуда ветер знает, что если он стихнет — он умрет? Ветер не знает. Он просто играет, летит, завывая, треплет ветки деревьев; ему никто не объяснял, что остановка, отдых — это смерть для ветра… Смерть? конец? отдых?… Значит, я умер. Я научился спать, как смертные (сон — близнец гибели, младший брат! может быть, поэтому бессмертные не спят?!) — но что-то еще осталось от прежнего вольного каф-Малаха. Я чувствую, я пред-чувствую; ибо еще недавно минуты-годы-века не имели для меня никакого значения, «здесь» означало одновременно и «сейчас»; «там» — могло быть и «завтра», и «вчера».