— Спасите!
— Добрые Глиняные Шакалы!
— Не оставляйте нас милостью своей!…
Ухватил за пояс оступившегося Шмалька, рывком вернул есаулу равновесие.
— Давай, Ондрий, не отставай! Затопчут ведь!
— Та я, пане сотнику…
— Молчи, дурень, силы береги! Вперед!
Умный жид драпал молча, сил на болтовню не тратил, но, когда надо, не забывал подставить плечо совсем уж запыхавшемуся есаулу.
Годы, годы…
Вот и последняя винтовая лестница. Стучат сапоги по ступенькам, голова идет кругом. А топот и крики позади все ближе, ближе. Ну, еще немного, сотник! наддай!…
Дверь! Нет, не та. Шмалько в последний момент набрасывает щеколду — и в следующий момент дверь сотрясается, трещит от сокрушительного удара. Долго не выдержит.
Скорее — вверх!
Вот и она, та дверь, что ведет на верхнюю площадку донжона. Крепкая, окованная железом. За ней — спасение; пусть — ненадолго, пусть…
Не поддается.
Неужели — заперто?!!
Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова яра
…подо мной гнойным нарывом пульсировал замок.
Остаток. Золотой медальон, доверху забитый страданием. «Спасите!… добрые Глиняные Шакалы, спасите нас!…» — и истошные вопли умирающих, слабых или просто менее расторопных, по которым сперва прошлись свои же, обуянные паникой, а затем поверх и вдогон хлынула железная волна: новый медальон, князь-оса в оболочке из панцирных гвардейцев.
Почему вы умеете просить, лишь убивая друг друга?!
Почему вы так торопитесь делать глупости? — ведь скоро и просить будет некому, и убивать будет некому, и приговор будет приведен в исполнение с равнодушием, говорящим о вековой привычке!
Остановитесь! оглядитесь!
Ладошка моего сына потеплела в руке. Дернулась птенцом: раз, другой… утихла.
— Я их спасу. Батька, ты не понимаешь: просто я их спасу, и все…
— Умирающих?… умерших?! Петра Еноху в склепе? Нашу с тобой Ярину, вырытую для ласки осиновых кольев? Кого ты спасешь?! как?!
Не хотел этого говорить.
Само вырвалось.
Но почему я сказал: «…нашу с тобой Ярину…», не сумев назвать ее вслух матерью этого существа, которое я сейчас любил и ненавидел, как никого и никогда?!
Он улыбнулся, тихо и светло:
— Батька, ты стал совсем большой…
Впереди закручивались винтом последние пролеты лестницы.
Само вырвалось.
Но почему я сказал: «…нашу с тобой Ярину…», не сумев назвать ее вслух матерью этого существа, которое я сейчас любил и ненавидел, как никого и никогда?!
Он улыбнулся, тихо и светло:
— Батька, ты стал совсем большой…
Впереди закручивались винтом последние пролеты лестницы. Впереди стонал и вскрикивал раненый чумак, мешком обвиснув на братьях-Енохах; впереди бежала женщина-Проводник, увлекая за собой спотыкающегося, беззвучно плачущего княжича Тора; впереди хромала больше обычного панна сотникова, то и дело оглядываясь на нас.
Нет, на Денницу.
По мне ее взгляд скользил лишь мимоходом.
И еще: впереди заскрежетала дверь, ведущая на донжон, и оттуда хлестнуло сквозняком.
А за спиной, под ногами, позади, внизу: «Спасите! спасите нас, добрые Глиняные Шакалы!…» — и бегут из разверзшегося ада трое несостоявшихся мессий, цепляясь за путеводную нить сквозняка, спешат за нами.
Скоро догонят.
— Батька, ты мне готовишь подарок, да?
Я задохнулся. Сердце (сердце?!) гулко колотилось в груди: еще одна оса в еще одном медальоне. Скоро освободится. Подарок? какой подарок?! Неужели он сошел с ума, надорвался, неужели наше бегство потеряло всякий смысл?!
— Готовишь… — убежденно протянул он, словно подслушав мои мысли. — Я же чую… просто полночь на дворике… скоро — завтра…
Не ответив, я прибавил шаг и вытолкнул мальчишку в распахнутый проем. Захлопнул дверь за собой; замер в напряженном ожидании. Кто успеет раньше? хвала Святому, благословен Он! — кажется, я различаю голоса.
Вот, приближается:
— Чортяка?! ведьма?! это мы!
И еще:
— Не спасет праведность праведника в день прегрешения…
— Эт точно, жиду! не спасет — ни праведника, ни грешника, ни нас с тобой!…
А по пятам, с каждой секундой приближаясь:
— Спасите! добрые Гли…
Они вломились, едва не застряв в дверях. Я выдернул есаула, бежавшего последним, за шиворот, и мгновенно заложил дверь засовом.
Обернулся.
Вот он, донжон замка, вот она, светлая Ночь Приговора, туго сжатая в пружину; пространство-время, отведенное мне (нам!…) для подведения итогов. Не так уж мало, если не быть привередливым… Да, после вечности на первый взгляд вроде бы тесно, но после золотого медальона — вполне.
Ты смеешься, глупый каф-Малах?
А почему бы и нет?
Над головами, сырая от слез и крови, впитав в себя вопли, смех, лязг железа и шелест осыпающегося бытия, ушедший день и сумасшедшую ночь — радуга. Привстань на цыпочки, вспрыгни на зубцы ограждения — дотянешься. Слева, над северным крылом замка, край ее косо опадает вниз, рушится тканым занавесом, и контуры башни с частью стены размываются, заплетаются цветными нитями; спирали, круги, линии… Так ребенок ладошкой цепляет еще мокрый от краски рисунок, смазывая картинку, путая цвет с цветом, линию с линией.
А выше, проступая сквозь мерцанье пугающе близкого Рубежа — они.
Бейт-Малахи; правильные.
Ждут.
Струятся переливами, каждый перед воинством своим: розовый доспех Самаэля, Ангела Силы, фиолетовые ризы — это Задкиэль, Оплот Радости; рядом с ним, но ближе к востоку, горит царственный пурпур с вкраплениями золота и рубина (дергается паучок у меня на груди!) — там стоит Уриэль-Миротворец, о ком молчат в Первых Книгах.
Ждут.