А Килина лежала на возу, вся покрытая льдом. Ее выловили где-то внизу по реке, прикрыли рогожей и так везли — а мороз был трескучий, и когда Гринь, верткий и любопытный, пробрался сквозь толпу на площади перед церковью, а Килинин отец приподнял рогожу… Гринь успел увидеть и запомнил навсегда. Девушка, как живая, с очень длинными обледенелыми волосами, и вся во льду, вся во льду, и лед в открытых глазах.
Черная вода в проруби подернулась рябью. Гринь плакал.
Вошел как хозяин. Скинул сапоги, уселся на лавке, уперся руками в колени.
Мать стояла у сундука. Крышка была откинута, на крышке отдельно лежали праздничные плахта и рубашка, и пояс, и цветной платок; отдельно развешены были детские сорочечки — тонкого полотна, еще Гриневы.
— На кладбище был, — сказал Гринь тихо.
Мать посмотрела почти испуганно. Ничего не сказала.
— На кладбище был. У отца на могиле.
Мать тяжело наклонилась. Вытащила из сундука сверток, встряхнула: полотно для пеленок. Желтоватое, тонкое, много раз стираное.
Гринь стиснул зубы.
Налететь. Ударить. Схватить за волосы, волоком протащить через всю комнату, выбросить в сугроб…
Мать перевела дыхание; живот ее явственно выпирал, и Гринь вдруг с ужасом понял, что он заметно вырос — всего за два дня!
— Когда братишку мне подарите? — спросил Гринь чужим каким-то, заскорузлым голосом.
Мать отвернулась.
— На будущей неделе жди.
— На будущей неделе?!
Мать бережно разбирала старые вещи. Развешивала на крышке сундука.
— Ох, вражье отродье, — тихо-тихо застонал Гринь. — Быстро же вы его выносили… Ровно крысенка!
Мать на секунду приостановилась — и снова взялась за дело, и руки ее двигались ловко, быстро, такие знакомые руки…
— Вражье отродье! — крикнул Гринь, поднимаясь. — В прорубь за ноги выкину! Коли хотите, чтобы жил ваш ублюдок — ступайте из батьковой хаты, чтобы духу здесь…
Занавеска над печью откинулась. Выглянули раскосые, с желтым блеском глаза; против ожидания, Гринь не испугался. Наоборот — при виде исчезника, греющего бока на отцовской печи, подступающие слезы разом высохли:
— Вот как, значит. Значит, так…
Он шагнул к двери, пинком распахнул, впуская в хату кисловатый запах сеней:
— Вон. Из батькового дома… Пошли вон!
Мать застыла у своего сундука. Скомкала Гриневу детскую рубашечку, уткнулась в нее лицом.
Исчезник свесил ноги с печи. Он был бос, на правой ноге четыре пальца, на левой — шесть.
Спрыгнул на пол. Сейчас, при свете, он не казался таким страшным — длинные глаза близоруко щурились, черные собачьи губы были странно поджаты: не то свистнуть собирался исчезник, не то плюнуть.
— Не боюсь! — сказал Гринь, чувствуя, как дерет по шкуре противный мороз. — В скалу свою забирай ее… В скалу, где сидишь! Там пусть нянчит пащенка своего!
Рука исчезника протянулась, казалось, через всю комнату. Четыре длинных пальца ухватили пасынка за горло, и свет для Гриня померк.
Темнота.
Рио, странствующий герой
Ливень едва прекратился — а тучи сгущались опять, и ясно было, что нового дождя не миновать.
По улицам бродили подметальщики с метлами из мочала. Аккуратно очищали мозаику от принесенного водой песка, от жидкой грязи. Толку в их труде было немного — когда дождь польет снова, очищенные мозаики вновь затянутся грязью; тем не менее подметальщики с упорством, заслуживающим лучшего применения, бродили и бродили, мели и мели…
Несколько часов я потратил на блуждание по городу. Относительное безлюдье позволяло разглядеть мозаику без помех; я шел, смотрел попеременно под ноги и по сторонам, добрался до предместий, миновал несколько кварталов, повернул опять к центру… Мозаика интересовала меня все меньше и меньше.
Если на улице вам попадется дом, когда-то богатый, а теперь обедневший, если вы встретите заброшенную кузню или пострадавшую от пожара лавку — ничего особенного не придет вам в голову, в большом городе нередки и взлеты, и несчастья.
Но вот если разорившиеся дома, заброшенные мастерские и унылые лица попадаются на каждом шагу — тут невольно впадешь в меланхолию.
Детали. Я привык обращать внимание на детали: как странно посмотрела на меня женщина, прогоняющая с улицы играющих детей. Как вздрогнул мастеровой, у которого я хотел спросить дорогу.
Над городом висела тяжелая темная туча, и чем больше я гулял, тем тягостнее становилось на душе. Как будто туча принесла с собой не только дождь, но и безнадежность и страх.
Возможно, всему виной мое дурное настроение? Или мне мерещится?
Снова пошел дождь. Приближалось время, назначенное князем для аудиенции.
Зевак на центральной площади было меньше обычного. Я остановился перед мозаичной стеной; бархатные канаты ограждения намокли, обвисли и сочились водой. Косые капли падали на лица, сложенные из агата, яшмы и аметиста — мне вовсе не казалось, что мозаичные властители плачут. Скорее потеют, обильно потеют, будто там, по ту сторону стены, сегодня невыносимо жарко.
Я стоял и смотрел на князя. На его чуть отреставрированное благородное лицо — большая часть зевак и не догадывается о реставрации, и я бы не догадался, если бы не привычка обращать внимание на самые незначительные, казалось бы, мелочи.