Дай срок, сочтемся.
Сидела женщина, смотрела: преградил Мыкола Еноха дорогу панне сотниковой, плечом к плечу с последним братом своим, бурсаком-Теодором. Да вдобавок старый есаул исхитрился — прямо с мозаичного пола в ноги ясоньке любимой кинулся. Уцепился клещом, не оторвать.
И завертелось по залу.
Дикий зверина, многорукий, многоногий; бешеный.
Сам себя грызет.
Слюной брызжет.
…она шла.
Худая плосконосая Смерть в черном плаще — страшная, окровавленная, беспощадная… Искалеченная семнадцатилетняя девушка, мечтавшая о жизни, а ставшая Гибелью.
Шла.
По трупам…
Пойдет ли и сейчас? по трупам?!
Смерть? или Спасение?!
— Я спасу!
Не Денница ли очнулся?
Нет.
Панна сотникова невесть куда собралась.
Вот: стоит посреди зала. В правой руке — палаш аглицкий шабля, у Мыколы-богатыря силой отнятый. Корчится напротив Теодор-умник, шарит вокруг судорогой пальцев: окуляры разбитые ищет. При штурме уцелели, стеклышки-то, а здесь… Нашарил, ухватил, да только не окуляры — есаулово запястье.
Выдохнул есаул нутром:
— Яринка! кыцька драная! ума решилась?!
Засмеялась панна сотникова.
Отвернулась.
И к дверям.
А вдогон — молния черная.
И к дверям.
А вдогон — молния черная.
Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова яра
…если б я еще знал, что делать!
Достал в броске, со спины, нащупал ладонями мягкие виски. Прилип глиной после дождя — не оторвать. Одно и вспомнил: как швырял прежде в Заклятого-Рио дым магнолий и хруст фарфора под сапогом! как в Двойника выкладывался — молчанием живучей сестры Рахили, страшным духом плоти горящей…
Сталь вскользь обласкала бедро.
Горячо стало; закапало на мозаику пола, заструилось.
Отдай! отдай мне свою муку! Раньше я сам мастак был переливать чужую душу из горсти в горсть, из пустого в порожнее, плескал в лица дымными брызгами, входил и выходил без спросу… Отдай теперь ты мне! Войди! ворвись! Вот я, новый, слабый, бывший — давай!
И открылось напоследок: боль.
Дикая, чудная.
Не смертная — хуже.
И обмякла в моих руках безумная девчонка, Несущая Мир, разделив чужую краденую боль не на двоих — на троих.
— Помоги… — шепнула.
Не договорила.
* * *
— Давай-ка, чортяка! давай, перевяжу!
Есаул Шмалько рывком располосовал оконную гардину. Присел рядом на корточки, тронул шальной порез: обматывать туго стал.
— До свадьбы заживет! Позовешь на свадьбу-то, рожа пекельная?
Хлопнула дверь.
Тихо хлопнула, не по-старому.
Вернувшийся Логин грузно — будто отяжелел пан сотник за это время! — прошел на середину, к столу. Ни на кого не глянул, ни о чем не спросил.
Что за гвалт-резня? — не поинтересовался.
— Вот.
Кинул на стол — что?
— Вот она, цена кнежская! Дурень я был, что вас послушался! А теперь кричите! спорьте! как решил, так и сделаю!
Завизжал, забился в истерике трехлетний княжич; охнул Мыкола Еноха; выбранился сквозь зубы есаул, молча качнулся в сторону Иегуда бен-Иосиф; пальцем удержал бурсак на носу треснувшие окуляры, вгляделся, морщась.
Посреди столешницы, щетинистым подбородком ткнувшись в цепь с белым, словно из снега вылепленным камнем…
Посреди столешницы, страшно ухмыляясь посинелыми губами…
Посреди…
— Прикусили языки?! То-то же!
Посреди столешницы лежала отрубленная голова зацного и моцного пана Мацапуры-Коложанского.
— Батька! — еле успев прийти в себя, бледная как смерть Ярина протянула к отцу дрожащие руки. — Что ж ты наделал, батька!
— Цыть, девка! Я за тебя душу христианскую продал!
Скривились синие губы червями.
Раздвинулись до ушей.
— Дурень, говоришь, был? — спросила голова. — Это ты верно говоришь, сотник… и был, и есть.
Чортов ублюдок, младший сын вдовы Киричихи
Добрый дядька кричал.
Добрый дядька все еще кричит.
Хочу подставить ладошку. Иначе он скоро весь вытечет.
Не достаю.
Ты прости меня, добрый дядька. Я маленький.
Ты покричи еще немножко, ладно? Может, кто-нибудь другой подставит, кто ближе.
Батьку попроси — он сильный.
Он добрый, как ты.
Бабочки смеются.
Сале Кеваль, прозванная Куколкой
…Страшно взвыв, забилась в угол сотникова дочка, оттолкнула попытавшегося было успокоить ее Теодора.
Мальчишка, которого мастер отчего-то не стал забирать из залога, когда вернулся сотник — тот в последний раз пискнул тоненько, и на пол повалился. Сознание потерял. Может, оно и к лучшему — лишь бы умом со страху не тронулся: вон, даже черкасы-головорезы крестятся испуганно. Да и сама Сале — хоть и привычна к чарам некромантическим, а все равно морозом до самого сердца пробрало!
Один каф-Малах взглянул на голову с пониманием.
И направился, припадая слегка набок, к обеспамятевшему княжичу — в чувство приводить.
— Ну что, панове, со свиданьицем! — жизнерадостно объявила голова Дикого Пана. — Аль не рады?
Даже смерть ничуть не изменила Мацапурин норов. Все ерничал, паясничал; все насмешку творил. Только губами шевелил больше для форсу: голос-то новый не из глотки идет, не в уши попадает! Впрочем, это для любого сельского колдуна фокус нехитрый.
Хоть для живого, хоть для мертвого.
Голове никто не ответил: языки примерзли! — и Мацапура продолжил в тишине:
— И ты здесь, надворный сотник?! У пана Логина служишь? Сало, небось, трескаешь? лоб крестишь?!
Голова коротко хохотнула: видать, самой понравилось.