Он опомнился только на околице. Нога горела огнем, и сердце выпрыгивало, словно надеясь выскочить наконец из горла и затрепыхаться в пыли.
Нет, не можно человеку так умирать! В предательстве и скверне, без исповеди, без покаяния; не исполнив материной посмертной просьбы: «Ай, Гринюшка, убереги!…»
Гринь всхлипнул по-детски — и вдруг разинул рот.
Издалека, с полей, с дорог прилетел вместе с ветром обрывок знакомого запаха.
Пахло колыбелью.
Чортов ублюдок, младший сын вдовы Киричихи
У дядьки лицо плохое.
Пахло колыбелью.
Чортов ублюдок, младший сын вдовы Киричихи
У дядьки лицо плохое. Он дает свою цацку. Цацка плохая.
Я заболел. Подушка плохая. Лошадь плохая. Небо плохое.
Надо мной пленочка. За ней еще одна. Пленочка разноцветная. Она хорошая. Она красивая. За пленочкой хорошо. Там плавают красивые смыслы. Там водичка. Я хочу пить.
Я хочу пописать!
У тетки руки плохие.
Я хочу потрогать пленочку. Она мягкая.
Я хочу спать.
Чумак Гринь, старший сын вдовы Киричихи
Тетушка-травница хлопотала по хозяйству. Увидев постояльца, заулыбалась. Вот ведь чутье у бабы — сразу догадалась, что сотникова чумаку не любовь, и ей, вдовице, не соперница. И еще, наверное, много о чем догадывалась, только кто их, местных, разберет?
Гринь, сам того не желая, ответил на теточкину улыбку. Да, травница постарше его будет — но руки у нее золотые. И полынный запах, и расплетенные черные косы без единого седого волоска. Нет, хороша травница по-своему, и ведь добрая, по глазам видно, не то что валковские молодицы… да хоть бы и Оксанина мать!
Дом у нее большой. Ремесло свое налажено — местные со всякой хворью к ней идут. Корова, две свинки, куры. И земля есть — по здешним меркам немного, зато в Гонтовом Яре за такую полоску насмерть дрались бы. Эх, Гонтов Яр, забыть бы!…
Травница как обычно чутко угадала Гриневу тоску. Подошла, положила руки на плечи — не то жена, не то мамка. Спокойная, надежная, травкой пахнет. И груди покачиваются, как тяжелые колокола.
Ну, хлопец, попался ты! Вот уже сердце мотается, как собачий хвост. И жаром обсыпало с головы до пят, и никуда не хочется ехать, ничего не хочется делать — мужик ты или не мужик? В своем доме хозяин, на своей пашне работник, здоровой бабе любящий муж.
Двор усыпан был свежей соломой. Золотой. Колючей. Душистой.
Гринь барахтался будто в меду. В сладком золоте. В мучительных теплых волнах…
Проснулся от собственного стона.
Ночь. Тесная комнатка. Сотникова на своей лежанке, не спит.
— Ты чего, чумак? Приснилось что?
Выпростал руку из-под одеяла. Перекрестился.
Господи, Господи, грехи наши тяжкие!…
* * *
…Разумно ли с места трогаться, когда у одного раненый бок болит, а у другой сухожилие не срослось еще?
Неразумно.
Да Гриню и не хотелось никуда ехать. Спокойная жизнь да крестьянская работа, да благосклонная вдова — чего еще надо?! А главное — ни одна душа в округе никогда не попрекнула бы зрадой. Уважаемый хозяин был бы, по-здешнему говорить выучился… О прошлом — не вспоминать. На пепелище — не возвращаться.
А сотникова между тем маялась, хоть и думала, что никто ее маеты не видит. При Грине-то молодцом держалась, так и хотелось «паном сотником» назвать ее. Но бравая да храбрая девка все одно девкой остается — по ночам всхлипывала, подушкой всхлипы душила, надеялась, верно, что не услышит никто.
А по вечерам — иногда — ветер приносил с околиц знакомый дух. Будто глумился ветер. Колыбелью пах.
В конце концов — не выдержали оба.
И тронулись в путь.
Гринь продал все, что мог. Свитка на нем хорошая была, сапоги почти новые; местные селяне долго дивились, щупали, нюхали, чуть не языком лизали обновки, видимо, у них никто не делал таких вещей.
Еще крестик медный, нательный сторговать хотели — да только Гринь не дался.
А деньги у них были под стать селу. Квадратные, темные и тяжелые — неужто серебро?! Гринь долго разглядывал значки и надписи, ничегошеньки не разобрал — зато торговать научился быстро. Даже поймал одного ловкача, когда тот надуть его хотел, за целую свитку заплатил, как за чарку в шинке!
И шинок тут был, вот только вместо горелки наливали какого-то пойла, хмельного, но Гриневой душе противного. Да и глазели на чужака как на диковинку — хуже, чем те хлопцы в Копинцах. Один раз Гринь в шинок заглянул и больше не показывался. Тоска!
Сотниковой раздобыл одежу простую, но добротную. Теточка-травница и тут подсобила — полотна дала на плахту. Панна Ярина долго носом вертела — подавай, мол, шаровары навроде турецких, а то как я на коня сяду?! Да только не досталось им никакого коня, больно дороги в этих краях кони; Гринь купил два колеса от телеги да двуколку соорудил, два деревца срезал на оглобли, старый мешок соломой набил — пожалуйте, панна сотникова, готова карета для вашей мосци!
Сам между оглобель встал, перекрестился; теточка-травница слезу утерла. До околицы провожала, рукой махала — а Гринь шагал себе между оглоблей, шел, не оглядываясь, вперед, туда, где солнце всходит.
Так ему здешний выборный велел — идти туда, где солнце. Вместо подорожной дал писульку без герба и без печати — и так, мол, сойдет. Больше Гринь ничего от него не добился — выборный надувал щеки, раскачивался и махал руками, изображая дерево, а потому выкатывал глаза и строил рожи. Не понравились Гриню эти предупреждения — напомнили того, что в пруду сидит. Что же, в здешних краях страшил, выходит, без счета? Да еще таких, про которых даже среди чумаков, всюду хожалых и всего повидавших, никто и слыхом не слыхивал?!