Рубеж

Увидев Гриня, испуганно расступились.

Он прошел между их взглядов, как челнок в ткацком станке проходит между натянутыми нитями. Навстречу ему сама собой открылась дверь. Баба Руткая, вечная повитуха, она не только Гриня принимала, но и, кажется, отца его.

Баба Руткая умела «завязывать пуп» не просто так, а «на судьбу». Матне, например, завязала на обухе — чтобы был мастеровитый. А Гриню, по просьбе матери — на книжке, чтобы грамотный был. Только у Матни руки, как крюки стоят, а Гриня хоть и лупили в школе розгами — читать выучили плохо.

Гринь стоял перед Руткой и думал, на чем завязан пуп у исчезникового сына. На коровьем копыте?…

— Померла, — буднично сказала баба Руткая. — Стара уже рожать-то… Освободилась, бедняга. Отмучилась.

За спиной у Гриня зашептались, заговорили.

Гринь стоял, как оглобля. И стоял так, не слыша ничего и не видя, пока в хате, в оскверненном отцовском доме, не замяукал младенец.

* * *

После похорон Гринь угостил людей всем, что нашел. Выпили, вытерли усы, молча помянули, разошлись; людей было мало, только ближайшие соседи да еще пьяницы, которым только чарку пообещай — и в пекло припрутся.

Поп не спешил уходить. Допил вторую чарку, странно, из-под брови посмотрел на Гриня, крякнул:

— Поговорить бы, чумак…

Гринь вышел с ним в сени, а потом и во двор. Закат был яркий, и в тон ему цвел снег, багряный, и желтый, и розовый.

Гринь был до слез благодарен попу. За то, что не побрезговал, пришел и справил все, как надо. За то, что разрешил на кладбище хоронить — правда, в самом дальнем углу, у пустоши, но все-таки в ограде.

Поп остановился. Поморщился, посмотрел Гриню в глаза; Гринь ждал этого разговора — и все равно втянул голову в плечи.

— Дите… как?

Дите, Гринев новорожденный брат, сладко проспал все поминки. За печкой, в приготовленной матерью корзине. В сухих пеленках. Многие из поминавших в тот вечер несчастную Гриневу мать и знать не знали, что он выжил — как-то само собой считалось, что и дите закопали тоже.

Гринь, преодолев отвращение, рассмотрел братишку. Ни рогов, ни копыт, ни хвоста у младенца не было. Хороший младенец, только на правой руке четыре пальца, а на левой — шесть. То же и с ногами.

— Нечистое это дите, чумак. Непорядок, что Ярина померла, а этот остался… Не к добру.

— В хате кадили, — сказал Гринь запекшимися губами. — Побрызгали, освятили… Ничего ему не сделалось.

— Кабы так просто, — поп поморщился снова. — В хате образа, а этот… не называть бы… под образами… повадился…

— Что делать-то, батюшка? — спросил Гринь. — В монастырь бы отдал его… так до монастыря дорога двое суток, по лесу, замерзнет…

— Кормишь его? — отрывисто спросил поп.

Гринь сглотнул:

— Молоком. Еще куклу ему свернул из хлеба жеваного.

— Кормишь, — повторил поп с непонятным выражением. — Ну, корми…

Вернулся в дом и спустя пять минут ушел — благословив соседей, а в сторону Гриня и не обернувшись.

А еще спустя короткое время Гринь остался в хате один — только огонек под образами, да младенец в корзине, да стол с остатками трапезы.

Стиснув в кулаке свечку, Гринь долго стоял над колыбелью. Личико младенца, вчера еще красное и сморщенное, сделалось теперь гладким и розовым, на лбу лежал черный завиток, подрагивали губки, сосущие несуществующую материну грудь; то ли от света, то ли от Гринева взгляда, то ли просто время пришло — но длинные глаза младенца раскрылись. И не мутно-голубые, как вчера — темно-карие, как у самого Гриня.

«Ну, корми,» — сказал поп.

Младенец запищал. Не бессмысленно, как вчера — жалобно. Гринь вытащил из кринки «куклу», чистую тряпочку, завязанную узлом, а в узле — молочная каша пополам с жеваным хлебом.

— Жри!

Младенец зачмокал. Гринь смотрел на него, и чем больше смотрел — тем плотнее становилась темень, тем тяжелее была решимость.

Вот, вроде, и на мать похож. И на самого Гриня похож, а раскроет глазки — чорт глядит с махонького личика, исчезник проклятый, мать погубивший, Гриня погубивший, людской род ненавидящий!

— Соси-соси… слюни-то не пускай! Жри, братишка, жри, отродье, дома, поди, не стесняйся…

Бормоча под нос, Гринь приладил к корзине две ременные ручки. Укутал сверху материным теплым платком — да так и взвалил на спину, привычно, словно торбу с пожитками.

Младенец чмокал под платком, будто все равно ему. Гринь оставил хату отпертой — все равно никто не придет.

Ночь стояла темная. Небо затянуло тучами, ни звездочки, ни огонька; собаки перебрехивались лениво — мало ли, пьяница засиделся в шинке и идет домой за полночь… А мороз такой, что и заснуть в сугробе ничего не стоит, а уж поутру станут будить — не добудятся…

Чем дальше Гринь шел, тем легче становилось шагать. И на душе легче, и ноша казалась почти невесомой, и снег — неглубоким, утоптанным.

Когда вышел на берег, темнота показалась совсем непроглядной. Только старая, еще детская, память помогла найти мост, и ту тропинку, что ведет от моста вниз, ту самую, по которой ходит мельничиха Лышка.

Только однажды Гринь оступился и упал, но снег был мягкий, а младенец в корзине только захныкал недовольно — и сразу же замолчал. Ступив на лед, Гринь пошел осторожнее — недалеко и в полынью ухнуть.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254