Конечно, он пришел. Тот его визит я почти не помню, но в обморок от полноты чувств так и не упала, хотя к тому шло. Но все это совершенно неважно, потому что Давид стал приходить к нам очень часто, чуть ли не каждый день. Подружился с моими братьями: Йозеф, второй по старшинству, мой любимец, был ему ровесником, они даже родились друг за другом, третьего и четвертого июня. Я принимала участие во всех их затеях, поездках, пикниках и вечеринках — как бы на правах любимой сестренки, хотя все, конечно, понимали, что происходит, даже я, хоть и боялась поначалу поверить своему счастью.
Подружился с моими братьями: Йозеф, второй по старшинству, мой любимец, был ему ровесником, они даже родились друг за другом, третьего и четвертого июня. Я принимала участие во всех их затеях, поездках, пикниках и вечеринках — как бы на правах любимой сестренки, хотя все, конечно, понимали, что происходит, даже я, хоть и боялась поначалу поверить своему счастью.
В общем, планы отца отдать меня замуж прежде, чем начнет портиться характер, благополучно осуществились: через два года после истории с бумажником Давида мы поженились. Могли бы и раньше, просто у нас все как-то руки не доходили поговорить о будущем, такое вокруг царило суматошное веселье.
Счастливый ли брак тому причиной или мое замедленное развитие, но характер мой, вопреки предостережениям Свифта, не испортился ни к тридцати годам, ни к сорока. Да и пятно над левой бровью лишь потемнело немного, но не росло и цвет на синий или зеленый, слава богу, не меняло. Впрочем, я все равно прикрывала родинку челкой. Не потому, что считала уродством, просто челка мне, как видите, к лицу — необходимое и достаточное условие.
Детей у нас не было, но мы были настолько заняты друг другом, что оно и к лучшему. Впрочем, в нашем доме почти всегда жил кто-нибудь из племянников: мои братья были охочи до разъездов и жен нашли себе под стать. А мы с Давидом оказались домоседами. Он успел поездить в юности, а я, наверное, всегда в глубине души знала, что спешить мне некуда, все еще успеется — потом когда-нибудь.
Русский писатель Толстой утверждал, будто все счастливые семьи счастливы одинаково. Это, конечно, неправда, но истории счастливой семейной жизни действительно похожи одна на другую, поэтому я не стану рассказывать, как мы жили. Долго и счастливо, вот и весь сказ. Только Давид старел, как все нормальные люди, постепенно и почти незаметно, а я — суматошными рывками, время от времени спохватываясь: как же так, сорокалетняя женщина должна хоть немного отличаться от собственной свадебной фотографии, вчера официант в ресторане принял нас за отца и дочь, это нехорошо, не по-людски, надо что-то делать. Принято считать, что женщины больше всего на свете боятся постареть, а я, напротив, старалась, мне казалось, это просто нечестно по отношению к мужу — выглядеть так, словно время не властно надо мной. Даже если оно действительно не очень-то властно, надо, чтобы это не бросалось в глаза. Страстное желание, вернее, сопутствующее ему внутреннее усилие творит чудеса: когда я влюбилась в Давида, повзрослела ради него за неделю, а теперь мне удавалось ради него постареть, хоть и трудная это была работа. Помню, как я обрадовалась, когда наконец обнаружила первые морщинки в уголках рта. Давид, конечно, тоже читал Свифта и любил пошутить насчет моего бессмертия, а все-таки я не хотела, чтобы мое юное лицо постоянно напоминало мужу о том, что, когда он умрет, я скорее всего буду жить дальше — бесконечно долго, без него. Это, казалось мне, куда хуже обычной супружеской измены, мало ли что я не виновата, и вообще никто не виноват. Я еще и потому хотела постареть, готова была разделить страшную участь дряхлых струльдбругов Свифта, чтобы Давиду было ясно — уж замуж-то я больше ни разу не выйду и романов страстных не будет у меня, кому нужна старуха, ну а мне и подавно никто не нужен, я точно знаю.
Похоронив родителей, я сказала себе: это только начало, готовься, дорогая, пришло время платить по счетам. После смерти любимого брата Йозефа обнаружила, что горе, если равномерно распределить его по поверхности бесконечно долгой жизни, превращается в печаль, к которой вполне можно притерпеться, привыкают же другие люди к мигреням или ревматическим болям, так что мне, по правде сказать, еще повезло. Наверное.
Когда Давида разбил первый удар, я уже знала, что смогу без него жить. Мне это вряд ли понравится, но — да, смогу.
Мне это вряд ли понравится, но — да, смогу. Хотя, конечно, родиться легкомысленной вертихвосткой с вместительным сердцем и скверной памятью — это в моем положении было бы куда как разумнее. Но тут уж ничего не поделаешь.
Давид все это, конечно, понимал. Когда так долго живешь с кем-то рядом, поневоле станешь специалистом по чтению мыслей; многие, я знаю, дорого дали бы, чтобы избавиться от такой проницательности, но нам-то как раз нравилось.
Однажды, почти полгода спустя, когда внезапная болезнь мужа стала тяжелым, но уже не страшным эпизодом нашего общего прошлого, Давид позвал меня в кабинет, обстановка которого была отличным фоном для серьезного разговора. Во всяком случае, нам обоим никогда не удавалось оставаться легкомысленными в пыльной полутьме, среди дубовых стеллажей и кожаных кресел; собственно, именно поэтому кабинет был своего рода необитаемым островом в нашем доме.