А как было Магдале не изумиться: в коробке оказался мир — прозрачный шар, двумя ладонями не охватишь, а внутри карта. Такая же, как в кабинете. Почти такая же. Здесь тоже лазоревое море окаймляло сушу, похожую на восьмерку, и низ шара был весь небесно-синий. От этого горизонт там, где начиналась суша, отливал пурпуром, и сиреневым цветом, и алым, а если потереть стекло над скалой Дингли — над самой высокой вершиной, то тени отступали в море и золотой свет разливался над землей. «Моряк Сержио, и игрушка его моряцкая, — сердилась матушка. — Пай уже не дитя. А моей дочке такие игрушки ни к чему. Дорого слишком. Пустое это всё». Но Магдале понравилось играть в рассветы-закаты и в путешествия сушей и морем. «Вот Гарб», — бормотала она, и из бронзового шпилёчка на карте по-настоящему вырастали невиданно прекрасные башни Таз-Зейт. «А это вот Силема», — и город у моря подмигивал огнями на рейде. В шаре зеленели поля и сады, дороги сплетались в сеть, и на что бы Магдала ни посмотрела — все как-то развертывалось и раскрывалось, вся земля была в самом деле как на ладони — от края и до края.
В шаре зеленели поля и сады, дороги сплетались в сеть, и на что бы Магдала ни посмотрела — все как-то развертывалось и раскрывалось, вся земля была в самом деле как на ладони — от края и до края.
А для терпеливых и внимательных оказался в игрушке еще один секрет. Магдала не сразу его разгадала, уже и летний праздник подошел, и Пай-Пай опять ненадолго был дома. Она утащила его в сад, где нарезала голубые цветы для горожан — чтобы ими выкладывать плащ Девы Марии, или небо, или море — что они там задумают в этом году на празднике. Пока она этим занималась, Пай-Пай сидел на скамейке под дедовой шелковицей и улыбался. Палец держал над золотой точкой Силемы, отчего сперва раскрылась картинка с гаванью, а потом, померцав от тепла руки, изображение двинулось вглубь и превратилось в часть набережной. Там стайка девочек в легких платьях играла в простую игру: собравшись кругом, хлопали друг друга по ладошкам, и веселые голоса звучали нестройным комариным хором: «Эм-Эмари-Суфлёрэ…»
— Так они там говорят, — пропыхтела Магдала, просовывая голову под локтем брата. — Все время так хлопают по рукам и поют. А что это значит, Эм-Эмари?
Пай-Пай рассмеялся, отпустил шар, голоса девочек свернулись, как лепестки цветов, и сами они стянулись в золотую точку внутри волшебного стекла.
— Не знаю, Мигдалочка. Это какой-то странный язык.
— Мертвый? — У Магдалы глаза расширились, стали как сливы.
— Нет, не мертвый. Просто небывалый. Чудесная у тебя игрушка.
— Угу. И я пока только одну такую штуку нашла. Может, еще есть?
— Может быть.
— Только мне не очень когда есть искать. — От волнения и от радости, что брат приехал и что ему тоже нравятся поющие девочки, у Магдалы слова и мысли скакали, как Зейнабины козлята. — А можно, как ты думаешь, выучить этот язык, на котором они там говорят?
— Не знаю, — сказал Пай-Пай. — Вот честно, Мигдалочка, не знаю.
— Ну и ладно. — Магдала встряхнула цветы в корзинке. — Пойдем, а то завянут, никто их себе не возьмет. А поиграем потом.
Как тут углядишь, что опять год пролетел, и другой? Если б только еще Пай-Пай не уезжал все время на край света, а то уедет — и опять всей радости — то поросятки, то козлятки, да иногда еще — три девочки в волшебном шаре, что поют на небывалом языке: «Эм-Эмари…»
Никого, кроме тех девочек, Магдала больше в шаре не нашла, сколько ни искала, бывало, даже по ночам. Год, и еще год. Кукуруза да трава на сено, соления да варения. Матушка, дед да баба Чириможа.
А потом старуха умерла.
Она умерла в дороге, весной, после Пасхи, на самой окраине Гарба. Пасху встретила в Силеме, и как сама завела и устроила, так теперь и двигалась к ним — упорная, разваливающаяся на ходу, сама старость, слепое упрямство, бессмысленное и беззубое. И вот, ста шагов, как говорится, не дошла — рухнула, осела и затихла.
Упокоилась.
Магдала и сама не думала, что так испугается мертвой бабки. Живая давно уже стала тенью, меньше мыши, — ну, шуршит там в своей каморке, ну, заводит вялую перепалку с оглохшим вконец дедом. А мертвая — сухая как дерево, с вострым носом-сучком, с морщинистыми запавшими щеками, — смотреть на нее было невыносимо. Мать плакала и злилась — что люди скажут, родную матушку, мол, не приютила (скажут, и не то еще скажут, угрюмо думала Магдала). Они вдвоем мыли и обряжали бабкино тщедушное тело, потом Магдала, страшно уставшая от этой смертной работы, потащилась в город — давать телеграммы дяде и тете и в Университет Св.
Иоанна, чтобы грозный начальник всех докторов нашел Пай-Пая на краю света и велел бы ему приезжать.
И вот тут, на почте, снизошел на нее страх — небывалый, но ясный. Морис-телеграфист, напомаженный — на службе! как же! — посмотрел на нее глазами, голубыми, как бусины. Слева и справа от него сидели такие же напомаженные мальчишки — Адриан и Франсис, его братья. В одинаковых белых рубашках. Рассаженные в стеклянные ячеечки. Как куклы в магазине. Как те девочки, запрятанные в шар… Все как-то замерло, застыло и затихло — и над хрупким этим кукольным стеклом повис вострый носик мертвой бабы Чириможи: нету ничего. Только и есть, что бессмысленное движение — туда-сюда. А больше нету ничего, и все это — неживое, ненастоящее.