Из всех женщин городка она одна еще не бросила курить — и не собирается. Только зря в самом центре витрины табачной лавочки пылится пачка с тонюсенькими сигаретками — Эвридика курит самые простые, белые, короткие, с синими буквами на этикетке.
— Это такой корабль, где есть книги для всех, для всех, для всех! Все самые главные книги мира! И если ты найдешь там свою книгу, то…
Эвридика улыбается, выпуская струю дыма прямо из улыбки, а Нора проносится насквозь, не растеряв ни одного солнечного блика в волосах.
— Ну, ты-то точно там ничего не найдешь. Разве что кто-нибудь уже придумал специальную книгу, которую можно читать на бегу и при этом видеть, куда бежишь.
— Ну я, что я? Я читаю адреса, а еще дороги, деревья и небо, мне пока хватает, а вот ты бы могла…
Могла бы? Могла.
И когда дивная Нора улетает, Эвридика идет на кухню заваривать себе чай — отчего-то по утрам она терпеть не может кофе. Голубые, веселые язычки газа танцуют над конфоркой, и связки сухой полыни над плитой от тепла пахнут острее.
— Дикси, ты проснулась уже? — слышит она голос Кузнечика, ополаскивая чайные листья, и, не оборачиваясь, отвечает:
— Дикси — это не имя. Так заканчивали свои речи римские ораторы: «Dixi — я всё сказал!»
— Как же мне тебя звать?
— Зови меня «ты». Зови меня «знаешь…». Зови меня «послушай…». Зови меня «иди ко мне».
— Иди ко мне!
Подумаешь, пропадет ложка заварки.
День разматывает свой клубочек неспешно, даже если утро отбурлило и растворилось, как таблетка аспирина в стакане воды.
— Иди ко мне!
Подумаешь, пропадет ложка заварки.
День разматывает свой клубочек неспешно, даже если утро отбурлило и растворилось, как таблетка аспирина в стакане воды. Нора все же заварила чай — черный китайский чай на молоке — и пьет его, густо-кремовый, цвета томленой сгущенки, из красной глиняной кружки — нарочито грубой, но посмотрите, как тонко выдавлен дракон на крышечке! Кусочек медовых сот на блюдце — лесник Филипп приезжал в город за солью, привез, Эвридика только у него берет мед, а все из-за аромата полыни, — все восемь лет, что здесь живет, берет, а откуда пришла и когда уйдет, никто не ведает.
Но чай чаем, а за калиткой уже кто-то стоит, переминается с ноги на ногу нерешительно, то поднимает руку, чтобы постучать, то опускает. Девочка пришла погадать на свое нехитрое счастье — а откуда, вы думаете, Эвридика берет деньги на белые сигареты, на чай и мед? Карты у нее странные — тоненькие, а точно из слоновой кости выточены — и всегда говорят только правду, даже когда это клиентке и не нравится. Именно поэтому взрослые женщины к Эвридике и не ходят: правда-то она всегда рядом, только позволь ее себе увидеть — а зачем? Лучше уж без правды… да и без слез!
— Заходи! — звучно, как морской колокол, ударяет голос хозяйки, и низенькая, пухлая и ладная фигурка, набравшись духу, ныряет во двор. Дочка молочницы пришла — надо же! А ведь учительницей собралась стать, кому бы в гадания не верить, так ей! Но можно и карт в руки не брать — и так все ясно: влюбилась в Кузнечика, оттого так долго у порога и топталась, все ведь знают, откуда он по утрам к ювелиру спешит…
— Я вот принесла… — Девочка (и впрямь, ведь совсем девочка, хоть и распирает округло простое коричневое платьице в нужных местах, да так, что и женщине трудно удержаться, не ущипнуть упругое) протягивает узелок, связанный из носового платка, — может, еще лет в пять начала на красивую куклу собирать. — Мне — на судьбу.
А какая уж там судьба в девятнадцать лет: любовь, тело юное, жаркое, начавшее догадываться, что есть сладость пуще меда, истомнее сна, радостней танца. Будет тебе любовь, как не быть; сбрось эти тряпки, встань перед зеркалом — сама поймешь!
Но Эвридика все же вытаскивает колоду, тасует ее, шурша и пощелкивая картами, раскладывает причудливым ковром.
— Вижу, — говорит она. — Понимаю, — говорит она, и сердце дочки молочницы проваливается куда-то в самый низ живота, как тогда, зимой, когда на санках с горы ехали, и Кузнечик обнял ее, и сквозь шубу она его руки запомнила.
Сейчас, вот сейчас гадалка скажет «нет», и накипают уже слезы в серо-зеленых, опушенных частыми ресницами глазах.
— Через пять месяцев, — говорит гадалка, легко касаясь карт оттопыренным мизинцем, — через пять месяцев и восемь дней вы встретитесь у колодца, и он понесет твои ведра. А еще через полгода позовет он своего мастера-ювелира в сваты, и вся улица будет гулять на вашей свадьбе, и патер, конечно, сделает вид, что не замечает под белым платьем твоего животика. Всего-то пять месяцев — подождешь? А если нет, сама знаешь — владелец обувной лавки давно уже по тебе сохнет, а мужчина он симпатичный, хоть и вдовец. Ну, тут уж тебе выбирать…
Будущая учительница кивает ни жива ни мертва, тугим мячиком выскакивает за калитку, и на кончике языка поют, нёбо ей щекочут слова: «Всего пять месяцев!»
А Эвридика складывает карты, грустно самой себе улыбается. Ну да, а ты чего хотела? Молодой-голодный, насытится — уйдет, да и не с ним бы тебе жить.
Ну да, а ты чего хотела? Молодой-голодный, насытится — уйдет, да и не с ним бы тебе жить. А с кем? Да ни с кем! Город хоть и маленький, да велик, мужчин много, а гадалка — почти ведьма, про нее и слово-то дурное побоятся сказать. Да и то — к кому женщины плакаться бегают, кому тихим шепотом самые стыдные тайны свои доверяют? Помнят женщины: рожь высокая секрета не сохранит, тростник выдаст, а Эвридика назавтра не то что кому-то — самой рассказчице виду не подаст, будто знает про нее лишнее. Эвридике чужие тайны не для того нужны, чтобы сплетничать или хвастаться. Просто в каждой, самой обычной истории хоть одна яркая ниточка да найдется. Собери их, сплети — вот и готов цветной ковер сказочный.
Сидит Эвридика над своим ковром: тут подтянет, там лишнее выдернет, пылинку смахнет, складку разгладит. Давно уже готов — пора расставаться.