Соллий не верил своим глазам. Осенил себя священным знамением, начертив в воздухе разделенный пополам круг, выскочил вперед, закричал голосом от волнения хриплым:
— Что же вы, не люди? Неужели позволите увести девушку? Она ведь ваша плоть и кровь!
Старейшина задрожал, стал бледным, как стена. Пролепетал, обращаясь к кунсу:
— Не погуби, владыка!.. Этот человек — пришлый, не нашего рода и не из нашего села, а откуда взялся — неведомо!
Винитарий уставил на Соллия свои голубые, водянистые глаза. Тяжел взгляд старого кунса. Соллий вздрогнул, однако взгляда не опустил. Будь что будет! Уже понял, что не отступится Винитарий. И девушку заберет, и его, Соллия, пожалуй, не пощадит.
На что же он, глупец, рассчитывал? Совесть в Винитарии пробудить? Пробудить можно то, что спит. А если что отсутствует вовсе, — того не дозовешься, сколько ни кричи. Напрасно только выскочил…
Да нет, не напрасно. Близнецы учат: что толку в жизни, если душа умерла раньше тела… А предательство убивает душу вернее любого меча.
Нет, все правильно. Правильно он поступил, возвысив голос…
Дружина, посмеиваясь, уже окружала двух пленников, обреченных рабству. Чужие, ухмыляющиеся лица. И вдруг среди них Соллий увидел знакомое скуластое лицо с черными глазами. Лучник держался чуть в стороне, словно его вся эта история и не касалась. Мало ли какую блажь затеял Винитарий? Дело лучника — поглядывать по сторонам, высматривая, нет ли опасности, не таится ли в кустах какой тать. Другое дело, что татей в этих кустах не таилось. Для такого смелость нужна, а здешние жители ее давным-давно утратили. И оттого презрением кривились узкие губы Ариха. Сам бы он не то что сестру — последнюю рабыню из своего шатра не отдал бы жадному властелину. Заступился бы и — оружием ли, хитростью ли, — но вызволил. Оседлые люди не таковы. Покорно повесили голову, точно телки, которых ведут на убой.
Винитарий кивнул на Домаславу и Соллия:
— Возьмите их. — Он снова сел в седло: — Не стану я пить меда в вашем доме. Из дани бычка отпускаю — взял я другого бычка, позабавнее, и к бычку еще телушку. Прощевайте до следующей осени, люди добрые! Нынче я вами доволен.
Сноровисто связали запястья обоим пленникам и повлекли их за конями. Соллий не знал, что и подумать. Домаславу брали явно для кунсовой забавы. Кто же девушку, предназначенную для утехи, тащит, точно военную добычу, на веревке, ранит ей кожу рук, заставляет сбивать до крови ноги? Или кунс и вправду людоед — радуется людским страданиям и заменяет ему зрелище чужой беды нежные ласки красавицы?
Впрочем, какая разница… Хотел было утешить девушку, но губы пересохли, язык не ворочался.
Домаславу брали явно для кунсовой забавы. Кто же девушку, предназначенную для утехи, тащит, точно военную добычу, на веревке, ранит ей кожу рук, заставляет сбивать до крови ноги? Или кунс и вправду людоед — радуется людским страданиям и заменяет ему зрелище чужой беды нежные ласки красавицы?
Впрочем, какая разница… Хотел было утешить девушку, но губы пересохли, язык не ворочался. Едва поспевал бежать за лошадью. А упасть боялся. Упадешь — не поднимешься. Дружинник не остановит коня, потащит упавшего волоком, сдирая ему кожу на лице и руках. Нет уж.
По счастью, до замка добрались быстро. Там пленников и отвязали, развели в разные стороны, так что о судьбе Домаславы Соллий ничего не узнал. Да и не стремился.
Никого не спас и себя погубил. Спасибо беды на село не навел.
Сидя в подвале на цепи, точно пес, готов был плакать в голос. Мелькнуло воспоминание о виданном сегодня бывшем друге. Прощались, точно братья, обнимались, клялись не забывать прожитых вместе трудных дней. И всего-то четыре или пять седмиц минуло, а все эти клятвы обернулись дымом, улетели в небо и там растаяли, точно облачко. Был у Соллия друг Арих — а теперь есть только дружинник Арих, подручный Винитария-Людоеда.
Так сидел Соллий в горьком одиночестве и от души жалел самого себя. А потом и себя жалеть забыл — заснул. Таково уж свойство молодости, что и цепь, и жесткий, холодный пол ему не помеха, когда здоровый сон валит с ног и заставляет забыться.
***
У Домаславы был нареченный. Звали его Воземут, а не вступился он за невесту лишь потому, что в тот несчастный день находился далеко от села. Вернувшись из леса, где осматривал и поправлял силки и ловушки, Воземут едва не обезумел от гнева. Не слушая ни отца, ни матери, обремененный их слезами и проклятьями, похватал оружие, какое попалось на глаза — и метнулся из дома. Бежал, ног под собой не чуя, к замку Людоеда. На полпути лишь одумался.
Что затеял — в одиночку на целую крепость, полную кунсовых людей, бросаться! Эдак и себя погубит, и Домаславу не спасет. Нет. Действовать нужно так, словно вышел на охоту, желая затравить опасного зверя. А это Воземут умел — недаром с молодых лет выслеживал в лесах и лося, и медведя, брал зверей ловкостью и хитростью, метко пустив стрелу прямо в глаз зверю, дабы не попортить шкуры.
Засаду мастерил ночью, при обманчивом свете луны. Насест сплел из веток — большую корзину, чтобы выдерживала человека. Между прутьев вплел осенние листья, чтобы спрятать в листве. И втянул на ветку большого дерева, что одиноко росло на лугу перед замком. Знал, что не миновать кунсу этого дуба, когда затеет выехать снова — за данью или на охоту.