— Он жив, — очень тихо произнес рыцарь Круглого Стола. — Вот ведь коварная измена! А мы, стало быть, своими руками предали короля в его власть. О горе и поругание нам! — всхлипнул Бэдивер, впиваясь в нечесаные волосы и пытаясь вырвать их с корнем. — Не на жизнь, но на смерть обрекли мы своего короля!
— Кто знает, кто знает, — проговорил я со вздохом. — Никогда не доводилось мне слышать, чтобы фея Моргана говорила правду. Но есть ли кто?то, кто сможет утверждать, что она когда?то солгала? Возможно, Артур и будет жить.
Я замолчал, не желая вдаваться в объяснения, тем более что пересказывать бесстрашному оркнейцу избранные главы из Гальфрида Монмутского или того же Мэлори было бы по меньшей мере странно. Все равно что судить о делах давно минувших дней по школьному учебнику истории. Сэр Бэдивер тоже впал в задумчивость, очевидно, переваривая сообщенные мною факты. Неизвестно, сколько могло продолжаться такое молчание, но тут на канале связи, подобно голосу совести, прорезался Лис:
— «Але, шеф! Как там наши успехи? Ты сэра Тротуара уже раскрутил на черновики скрижалей завета?»
Я чуть поморщился. Способ излагать мысли у моего напарника был несколько экстравагантный.
— «Лис, я работаю над этим».
— «Не, ну это, конечно, классно. Я всегда верил в твою работоспособность Но знаешь, меня почему?то больше интересуют результаты. Или ты планируешь по?родственному тормознуться здесь на недельку?другую?»
— «Лис! Ну сам посуди, не могу же я спрашивать его в лоб: «Бэдивер, не завалялся ли у тебя вдруг кусок предсказания Мерлина? А то он мне очень нужен».»
— «Да нет, ну шо я, по?твоему, за спичками из тайги вышел? Понятное дело, сначала как дела, как здоровье, кто жив, кто помер, приветы от тети Глаши Опять же, погоды стоят хорошие, удои будут колоситься. А потом в лоб, в смысле спрашивать в лоб: «А нет ли у тебя»…» — В этот миг мой напарник озадаченно замолчал и, пытаясь облечь мысль в слова, включил картинку.
А потом в лоб, в смысле спрашивать в лоб: «А нет ли у тебя»…» — В этот миг мой напарник озадаченно замолчал и, пытаясь облечь мысль в слова, включил картинку. На прогалине одинокая, брошенная всеми виверна, мучительно корчась от омерзения, жевала полуобглоданный уже куст шиповника. — «Мать честная, шо в мире деется! Сиротинушка ты моя богобоязненная, жертва махрового клерикализма, замордовал тебя святоша! Брось ты эту гадость наворачивать, издохнешь же от заворота кишок! Погодь чуток, я тебе хоть уток настреляю. — Он чуть опасливо похлопал чудовище по крытой буроватой чешуей шее».
— «А ты что, еще не настрелял?» — мстительно вставил я.
— «Ага, настрелял! Я тебе шо, пойнтер, по болотам лазить Утки здесь классные, но, блин, засели в камышах да осоке, хрен их оттуда выманишь. Ну ничего, не боись, голодными спать не ляжем. И животину покормим, а то она этими колючками себе дырку в нужном, вернее нужниковом, месте раздерет, придется ее саму в великомученицы записывать. Ладно, отбой связи».
Мы уже завершали круг, приближаясь к избушке, где, судя по доносившимся до нас звукам, шел бурный богословский диспут.
— Как можете вы не почитать сии книги священными? — раздавался над поляной властный голос Карантока. — Коли каждое слово в них проникнуто любовью и мудростью Божьей. Не почитаете ли вы и вам подобные, вроде тех охальников, собравшихся в Никее две сотни лет назад, что вправе по усмотрению своему отделять, что праведно, а что нет в писаниях учеников Спасителя нашего? Ведаете ли вы, что творите, говоря: «Сие истина, а сие ложь?», спустя столетия по смерти тех, кому посчастливилось воочию слышать слова Иисуса из Назарии. Не судите, скажу я вам, да не судимы будете!
— Ваши слова ересь! — громыхая, как набатный колокол, вторил ему архиепископ. — А святость ваша не что иное, как гордыня адова.
— Гордыня?! Божий свет указует мне путь! Ересь?! Как бы не так! Ибо рек он: «Кто преклонит предо мною колено, того почту я рабом пред ликом Господним и оделю похлебкой, дабы утолить голод, и лоскутом, дабы укрыть свои чресла. Того же, кто не отведет очей своих от взора Моего, нареку Человеком. Путь его будет тяжек и тернист, но любовь моя вовек пребудет с ним. Участь его назову Я участью странника в миру. Всякий день станет он мыслить о пути своем и всякий час выбирать шаг стопам своим. И будет он увлажнять слезой глаза свои, вопрошая: не забыл ли ты меня, Господи? Но как Я послал испытания возлюбленному сыну Моему, так и ему пошлю, и пойдет он, не ведая иной путеводной звезды, кроме веления души, воспламененной искрой от пламени Моего. И в последний час стану Я судить не слова, не помыслы, но деяния его. Судить, как судят древо по плодам. И милосердие будет именем Моим, ибо нельзя пройти путь, не ступив по терниям и грязи. И никто не минет сего». А вы, — судя по изменившемуся тону, эти слова Карантока относились непосредственно к преподобному Эмерику, — вы фарисей и глупец, недостойный служить Предвечному!
— Ступай прочь из дома моего, богомерзкий еретик! — не замедлил отозваться оппонент. — Анафема тебе, отступник!
Каранток, обычно источавший непробиваемое добродушие во всем, что не касалось его священного служения, выскочил из хлипкого строения, раскрасневшийся, словно после сауны, и, бросив на ходу: «Слова твои пар, развеянный ветром!», помчался по тропе прочь от лесной резиденции архиепископа. Я хотел было что?то сказать, остановить его, но он промчался мимо, словно подгоняемый псами дикой охоты.