Потекли секунды. Ганс никак не мог понять — быстро они текут или медленно, и сколько у него осталось, чтоб собраться с духом и что-то решить.
— Ганс, не делай… Не стреляй… они пугают, — раздавался из-под ног блеющий голос бригадира, и один его стон выдавал, что ничуть не пугают, что все на полном серьезе. — Ганс, стрельни рядом, я упаду, я притворюсь…
— Хорошо, хорошо… — выдавил из себя Ганс и вдруг почувствовал, что пришла последняя секунда, что вот-вот она сорвется, как капля с карниза, и тогда свинцовые градины рванутся из горячих стволов и расшибут вдребезги его ребра, сердце, голову…
— Не дела-а-ай! — сорвался на крик Кича. — Я тебя урою, сука-а-а-а!
— Хорошо… — прохрипел Ганс. — Держись… Последнее мгновение…
Гладкая изогнутая деталька мягко ушла под пальцем. Пистолет вздрогнул, как живой, и вылетел из мокрой ладони. Из лица Кичи что-то брызнуло на траву, и он, не издав ни звука, быстро упал с колен ничком. Ганса поразило — почему так быстро? Неужели так сразу может выйти из человека жизнь? Он думал, тело будет валиться медленно, плавно, словно через силу… А тут — тюк, и все. Как доминошка.
Он еще долго стоял, разглядывая затылок с намокшими от крови волосинками, и не видел, что делается вокруг. А между тем пистолет был бережно положен в пакет, туда же — снимки. Здоровяки собирались быстро и молча. Гансу больше не сказали ни слова.
Машины уехали, стало темно. В высоких кронах тревожно гудел ветер. Ганс все стоял и стоял, глядя себе под ноги, где в предрассветном сумраке остывало тело его бригадира.
* * *
Ещё не было и девяти вечера, а Григорий уже мечтал поскорее добраться до кровати и отключиться. Только что принятая рюмка водки торчала в горле, как застрявший лифт, не принося ни бодрости, ни облегчения.
Он слишком уставал в последнее время. Слишком много беготни, много нервотрепки, особенно с этим переездом. Из клиники неожиданно исчезал то один, то другой специалист. Григорию и остальным оставшимся приходилось вечно кого-то подменять, перестраивать свой режим, оставлять работу на вечер…
Наскоро перекусив в ночном кафе, он обычно приходил домой, звонил Светлане v, смущенно комкая слова, говорил, что не осталось никаких сил. Потом сразу засыпал.
Светлана уже не обижалась. Только с грустью говорила, что зря ждала целый вечер. Оба ждали, когда придут более легкие времена.
— Я здесь слишком много стал пить, — сказал Григорий.
— Ты? — рассмеялся Донской. — Ты пьешь, как ягненок. Вот остальные — те действительно хлещут…
Он сидел, скорчившись в кресле, и безучастно смотрел в окно. В руках плясала пустая рюмка. Разговоры не клеились, да и не было в них особой нужды. Словно бы встретились два человека лишь затем, чтобы напиться и помолчать, думая о своем.
— Почему? — сказал Григорий. — Почему они хлещут? Люди пьют от безденежья, от безнадеги, от бездарности, наконец. Почему мы пьем?
— От страха, Гриша, — вздохнул Донской. — Слишком страшен мир, в котором мы живем. Именно мы.
— Разве? Я думал, у нас самое безопасное место в мире.
— Эх, Гриша… — горестно сказал Донской. — Жалко мне вас всех. И тебя мальчика с чистыми руками, который залез в наше гнилое болото. И хирурга Коровина, который сам себя ненавидит и свои руки за то, что уродуют людей, а не лечат.
— А себя — жалко?
— А себя — больше всех. Но это совсем другая история, другая печаль. Ты обо мне не думай. Я от тебя очень далеко — от твоих забот, от твоих радостей… А помнишь, как мы с тобой спорили — платная жизнь, бесплатная смерть?
— Хорошо помню.
— Ты еще мучаешься?
— Я мало стал об этом думать.
— А я, представь себе, много. Может, прав ты тогда был? Наверно, прав. Но жить с этим нельзя, и думать так нельзя.
— Я не очень тебя понимаю. Что нельзя?
— Нельзя думать, что мы — продавцы жизни. Жрецы второго шанса.
— Я давно так не думаю.
— Я давно так не думаю. Это не тот шанс, который нужен людям. Мы же работаем не на пациента даже, а на его заказчика. Пациент — не человек, а функция.
— Легко так говорить, пока сам не стал такой вот функцией, — кисло усмехнулся Донской.
— Что ты имеешь в виду?
— Скажи мне, проще ли стало жить, когда тебе повесили эту медаль? Донской щелкнул по медальону, висящему под рубашкой.
Григорий ответил не сразу:
— Думаю, нет. Пожалуй, даже сложнее.
— Верно, Гриша, все правильно. Сколько ни придумано сказок про загробный мир, а человек все равно боится смерти. Это не в голове, не в сердце — это в каждой клетке. А почему стало сложнее, ты не думал?
— Не знаю…
— А я скажу. Одна жизнь — это судьба, это игральная кость, которая, легко. катится по доске. А две — это уже арифметика. Это трудность выбора. И перед каждым шагом ты думаешь: а во что мне это станет? А сколько я на этом потеряю? И ты уже не живешь, а просчитываешь, анализируешь.
— Наверно, так, — сдержанно ответил Григорий. — Мне больно думать, Гриша, что единственная наша удача — это мутант, который сейчас сладко спит в своем подвале.
— Удача?
— Но он здоров! Он готов к жизни, причем гораздо лучше, чем все мы. Как мне горько об этом думать… Да если б хоть раз из нашего инкубатора шагнул в мир сильный, открытый к жизни человек — мне было бы в сто раз веселее. И я не пил бы в одиночку, а в клубах веселился, бильярд гонял, девчонок на «мерее» катал.