Он едва заметно усмехнулся — вопреки восточной манере не выражать лицом ничего.
— Чоколат. Занатон.
Я не стал говорить ему, что не женат, и опустил подарок в карман. Он указал на человека, одиноко стоявшего на противоположном конце холла.
— Ое гапи маро мефахмед?
Я покачал головой:
— Ман уро намешиносам.
— Иштоб накунед, — настаивал он. — Ое дар ед надоред?
Я всмотрелся повнимательнее, как бы вспоминая. И кивнул:
— Бале. Ман сахз кардаам.
На самом же деле я узнал его сразу. Он остался таким же; с первого взгляда его легко можно было принять за посольского служащего среднего ранга, из тех, что любят называть себя дипломатами, однако никаких вопросов не решают и доступа к серьезной информации не имеют; одним словом, мелкая сошка — одетый с некоторым даже щегольством, гладколицый, причесанный на пробор и благоухающий лосьонами и дезодорантами, в стодолларовых очках и галстуке ручной работы, удачно подобранном в тон, стремящийся произвести впечатление значительного лица и потому всегда тяжеловесно-серьезный. Таким он был четыре года тому назад, таким же остался и сегодня, похоже, ничуть не продвинувшись по службе. К этой характеристике можно добавить лишь одно: на деле он был совершенно не тем, кем выглядел, но об этом знали немногие.
Предполагалось, разумеется, что мне это неизвестно; да и в самом деле, — какое могло быть дело до таких вроде бы закрыто-элитных людей, как шейх Абу Мансур, иностранному разъездному корреспонденту господину фон Веберу, пишущему только о российских проблемах? Именно в названном качестве я с этим парнем встречался в последний раз — в Каире, кажется? (Ничего удивительного: Средиземноморье всегда относилось к числу российских проблем.) Однако прежде той была еще одна встреча, уже давно, и в те дни я не был еще ни журналистом, ни Вебером. Что делать, все меняется в этом неустойчивом мире!
Таким образом, на сию минуту у меня было некоторое преимущество в информации; однако я прекрасно понимал, что уже через несколько мгновений оно испарится: встретившись со мной лицом к лицу, он скорее всего меня опознает — если сработает профессиональная память, — и все необходимые умозаключения сделает с быстротой хорошего компьютера. У него наверняка уже возникли сомнения по поводу самого моего появления здесь; но подозрения эти могли привести к нескольким выводам, и только поговорив с ним, можно было бы понять, на каком же из них он остановился.
Кроме того, для меня представляло немалый интерес выяснить, зачем сам-то он явился сюда. Уж не ради меня, во всяком случае. Таким образом наши позиции уравняются. Ну, что же, понимание ситуации заставит его разговаривать со мной серьезно, а не блефовать с парой двоек на руках.
Однако самому мне казалось, что я еще не вполне перестроился для такого разговора. Нужно было сменить образ. А еще прежде — решить, хочу ли я вообще с ним разговаривать. И я несколькими движениями вывел себя из поля его зрения. Пока что посижу в этом вот закоулочке…
Закоулок оказался не только уютным, но и продуктивным — в смысле получения некоторой информации. Потому что по ту сторону здоровенной кадки с пальмой, чьи вееры свешивались низко и могли бы укрыть меня (вздумай я спрятаться), разговаривали два дипломата: первый секретарь одного посольства, обладающего, пожалуй, самым большим зданием в Москве из всех иностранных представительств, лично с ним я знаком не был (во всяком случае, для всех остальных); вторым же оказался известный мне мужичок, не так давно служивший в российском посольстве в Каире, а сейчас занимавший среднего уровня должность в Ближневосточном отделе МИДа. Я сделал вид, что вовсе не намерен слушать их болтовню. Они же, похоже, не обратили на меня никакого внимания.
— …Не можете ли сказать мне по старой дружбе, что, в конце концов, у вас сейчас происходит? Вы что, всерьез намерены принять ислам? Окончательно порвать с Европой?
Эта реплика принадлежала, разумеется, иностранцу.
— Происходит? У нас — период утверждения. Ислам — составная его часть. Элемент утверждения.
— Не хотите ли выразиться более, так сказать, доступно?
— С удовольствием: все это — открытая информация. В России был период сохранения…
— Простите?
— Ах да. Это на нашем внутреннем жаргоне. В конце прошлого века Россия пережила период распада. Вы готовились к работе в Москве и должны знать, что кроме отделившихся были еще и другие, желавшие выйти и более не возвращаться, хотя каждому серьезному человеку было ясно, что «Не возвращаться» — вряд ли получится…
— Хотел бы возразить. Почему же — если прошлое столетие было веком распада империй?
— Западных, дорогой советник. Периодизируя мировую историю и выявляя тенденции ее развития, все вы упускаете из виду одно: Россия — к счастью или на беду, сделана из вещества с обратным знаком — из антивещества, если угодно. То есть там, где нормальное тело падает — она взлетает, и не может иначе, такова ее физика. Угодно пример? Сколько хотите, пусть хотя бы Вторая мировая война… Там, где нормальное отталкивает, — она притягивает, и наоборот. Такова ее мировая линия. Ее, так сказать, генеральный курс. Итак, наступил период сохранения. Он занял практически все время до начала ХХI-го. Я считаю, что он ограничивался десятью годами: до 2012-го. Затем наступил период собирания. Избежать его можно было лишь ввязав Россию в Европу настолько, чтобы всякая попытка выйти за рамки приличий оказалась для нее невыносимо болезненной — политически и, главное, экономически.