Сказать по правде, сначала Ваше письмо не только потрясло меня, но и возмутило: «Как она могла написать мне такое?» Но изливать возмущение в ответном письме я поостерёгся: слишком многого мог я через это лишиться, и среди прочего — права считаться обладателем таких достоинств, как деликатность, такт и порядочность, которыми Вы любезно меня наделяете.
И я погрузился в долгие и глубокие размышления о нашей переписке, о трудности Вашего положения — положения женщины, которой, как Вы изволили выразиться, «дорога свобода, позволяющая жить, как она живёт». «У меня и в мыслях нет покушаться на Вашу свободу, — хотелось мне возразить. — Как раз напротив, я чту её, уважаю, я восхищаюсь Вашей свободой и плодами её: Вашими сочинениями, словами, паутинной их вязью. Мне известно не понаслышке, каким бедствием может обернуться для женщины несвобода, как вредны, тягостны, губительны для её способностей ограничения, налагаемые обществом». А Вас я от всей души почитал прекрасным поэтом и своим другом.
Но вот ещё чем примечательно Ваше письмо: в нём — да простится мне вынужденная неделикатность — не обинуясь сказано, что отношения наши — отношения мужчины и женщины. Не напиши Вы этих слов, мы и дальше сколь угодно могли бы длить ни к чему не обязывающие беседы, может быть, сдабривая их невинными любезностями, как прекрасная дама и преданный рыцарь, но подчиняясь в первую очередь ничуть не предосудительному желанию поговорить об искусстве, о нашем с Вами ремесле. Мне казалось, что именно эту свободу Вы и отстаиваете. Что же тогда заставило Вас ретироваться за крепостной палисад непреодолимых условностей?
Неужели нельзя ничего поправить?
Здесь я хочу поделиться двумя наблюдениями. Первое — это что Вы ни словом ни намёком не показываете что твёрдо приняли решение прервать переписку. Вы предлагаете этот шаг в виде вопроса, больше того — готовы целиком подчиниться моему мнению: то ли это всего лишь по?женски выраженный упрёк (что может быть более mal a propos? [24] ), то ли верный снимок происходящего у Вас в душе — неуверенность, стоит ли в самом деле ставить точку.
Нет, дражайшая мисс Ла Мотт, мне не кажется, что нам (на основании приведённых Вами доводов) лучше прекратить переписку. Мне лучше не будет: я от этого бесконечно много потеряю и не смогу даже утешаться сознанием, что, отказавшись от переписки, безобидного источника живой радости и свободы, я поступил благородно или благоразумно.
Да и Вам, как мне кажется, лучше не будет. Впрочем, с уверенностью судить не берусь: я недостаточно посвящён в Ваши обстоятельства.
Я обещал поделиться двумя наблюдениями. Первое я изложил. Теперь второе. Вы пишете так — пущусь уж во все тяжкие, — будто Ваше мнение отчасти подсказано какой?то другой особой или особами. Я лишь высказываю подозрение, однако нельзя не заметить, что за Вашими строками звучит чужой голос. — Справедлива ли моя догадка? Может статься, это голос особы, имеющей куда более веские права на Вашу дружбу и доверие, чем у меня — и всё же проверьте хорошенько, правильно ли эта особа представляет истинное положение дел и не застят ли ей глаза какие?либо посторонние соображения.
Пишу, а сам никак не возьму нужный тон: всё сбиваюсь то на бранчливость, то на жалобы. Но как же стремительно Вы вошли в мою жизнь: что я буду без Вас делать — не представляю.
Мне бы хотелось прислать Вам «Сваммердама». Это хоть Вы мне позволите?
Ваш покорный слуга
Рандольф Падуб.
* * *
Любезный друг мой.
Как же мне теперь отвечать Вам? Я была резка и нелюбезна — из опасения, что у меня не станет решимости. И ещё оттого, что я лишь голос — тихий, должно быть, и слабый — голос из вихря, описать который я, по чести, не в силах.
Мне следует объясниться — хотя я и не обязана — и всё же обязана: иначе на мне будет тяготеть обвинение в чёрной неблагодарности и других преступлениях, поменьше.
Нет, право, не стоит. Эти письма — драгоценные эти письма — это так много и так мало. Но главное вот что: они нас компрометируют.
Нет, право, не стоит. Эти письма — драгоценные эти письма — это так много и так мало. Но главное вот что: они нас компрометируют.
Какое холодное, безотрадное слово. Его слово, этого мира. И его дражайшей половины, этой ханжи. И всё же оно открывает путь к свободе.
Я хочу порассуждать: о свободе и несправедливости.
Несправедливость в том, что мне нужна свобода… от Вас — от того, кто чтит её всем сердцем. Ваши слова о свободе — это так великолепно, и как я могу отвернуться от…
В подтверждение — небольшая история. История позабытых мелочей, не имеющих даже названия. История нашего особнячка, Вифании, названного так с умыслом. Для Вас, как видно из Вашей чудесной поэмы, Вифания — это местечко, где Учитель некогда вернул к жизни умершего друга [25] — пока лишь его одного.
Но для нас, женщин, Вифания была местом, где мы не были ни услужающими ни услужаемыми — Бедная Марфа заботилась о большом угощении и, совсем выбившись из сил, попеняла сестре, которая сидела у ног Его, и слушала Его слово, и выбрала единое на потребу. [26] Мне, однако ж, ближе суждение Джорджа Герберта: «Кто горницу метёт, как по Твоим заветам, у тех и горница чиста и труд при этом». Мы с моей доброй приятельницей придумали устроить свою Вифанию, где всякая работа будет исполняться в духе любви, как по Его заветам. Надобно заметить, что познакомились мы с ней на одной из восхитительных лекций мистера Рескина о высоком достоинстве домашних ремёсел и личного труда. И нам захотелось устроить свою жизнь на началах Разума и делать отменные вещи. Сообразив все обстоятельства, мы разочли, что если соединим наши скудные капиталы — и станем зарабатывать уроками рисования — и продавать сказки или даже стихи, — мы сможем наладить жизнь так, чтобы гнетущий будничный труд уподобился работе художника, стал священнодействием, каким хотел видеть его мистер Рескин, и каждая из нас имела бы в этих трудах равное участие, ибо над нами не было хозяина (кроме одного лишь Господа Всех, побывавшего в Вифании истинной) и верности своей мы никому не нарушали. Тогдашняя же наша участь — судорожная дочерняя преданность матери по плоти и утончённое рабство в виде должности гувернантки — потеря небольшая: с той жизнью мы расставались радостно, терпеливо одолевая все преграды. Но нам надлежало отречься и от внешнего мира — и обычных женских надежд (а с ними и обычных женских страхов) — во имя… пожалуй что во имя Искусства — повседневной обязанности упражняться во всяких ремёслах: от выделки редкой красоты занавесей до писания картин мистического содержания, от приготовления печений с сахарными розочками до сочинения эпической «Мелюзины». Мы словно бы заключили договор — и не будем об этом больше. Такую жизнь мы себе выбрали и, поверьте, счастливы в ней безмерно — не только я.