Сын Божий в Вашей поэме не произносит ни слова, но посланный делать перепись римлянин, от лица которого ведётся рассказ, этот приметливый ко всякой пустячной подробности чиновник — разве он, вопреки своим природным наклонностям, вопреки плоской своей чиновничьей натуре, не изумляется он разве, видя, как окрыляет присутствие этого Человека горстку уверовавших в Него, готовых с радостью жизнь за него положить, готовых и прозябать в нищете: «Для вас все жребии равны», — недоумевает писец. Он — но не мы: ибо разве тот Человек не отверз перед ними Врата Вечности, за которыми просиял им свет, озаривший хлебы и рыб?
Или, может быть, я чересчур простодушна? Не был ли Он — так горячо любимый, так тягостно отсутствующий, так мучительно мёртвый — попросту Человеком?
Удивительно живо изображаете Вы, как любят Его, как нуждаются в Его утешении лишившиеся Его женщины в доме Лазаря, неутомимая хлопотунья Марфа и воспаряющая мыслью Мария, — как ощущают они Его живое присутствие, каждая на свой лад: Марфа видит в нём устроителя домашнего благочиния, Мария — Свет Угашенный. А Лазарь видит… Лазарь видит одно: то, что видится ему всякий миг.
Вот загадка! Но я кончаю свой по?школярски корявый пересказ Вашей мастерской поэмы. — Удалось ли мне передать живое дыхание Живой истины? — Или я всего лишь явила в своём монологе изображение веры, чувства оставленности?
Вы ведь растолкуете мне свою поэму? Не есть ли Вы, как апостол: «всё для всех»? [1] Куда меня занесло? — Куда я, я себя завела?
Скажите же мне, что Он — жив.
Для Вас — жив.
Итак, любезная мисс Ла Мотт, «привязан я к столбу сносить всё должен» — это, впрочем, единственное, что роднит меня с Макбетом. [2] Когда я получил Ваше письмо, — знак того, что меня не предали отлучению, — у меня было отлегло от сердца, но, поразмыслив, я не решился тут же его распечатать и ещё долго вертел в руках: ну как его содержимое станет мне жупелом огненным?
Распечатал — и какая же в нём обнаружилась щедрость духа, какая истовая вера, какое тонкое понимание моих сочинений — не только сомнительного моего послания, но и поэмы о Лазаре. Вы ведь тоже поэт, Вы знаете: сочиняешь, бывало, а сам думаешь: «Вот удачный штрих… Эта мысль бросает отсвет на ту… Не слишком ли выйдет прямолинейно для читающей публики?.. Ни к чему так густо класть краски, изображая очевидное…» Слишком обнажённой мыслью почти гнушаешься. Но вот сочинение попадает в руки к читателям — и его объявляют и чересчур по?домашнему незатейливым и чересчур уж по?небожительски невразумительным; и ты понимаешь: всё, что ты надеялся высказать, утонуло в непроглядном тумане. И дыхание жизни в твоём сочинении слабеет, слабеет — так представляется не только читателям, но и тебе самому.
И вдруг — Вы и Ваши мудрые наблюдения, как бы вскользь, играючи, — и оживает моя поэма, оживает от одних уже недоверчивых вопросов, заключающих Ваше письмо. Воистину ли Он совершил это чудо? Вернулся ли Лазарь к жизни? Правда ли, что Богочеловек воскресил умершего, когда ещё Сам не победил смерть, или, как полагал Фейербах, эта история всего лишь воплощает человеческие чаяния?
Вы просите: «Скажите же, что Он — жив. Для Вас — жив».
Верю: жив. Но как верю? В каком смысле? Истинно ли я верую, что Человек этот вступил в склеп, где лежал уже тронутый тлением Лазарь, и повелел ему встать и идти?
Истинно ли я верую, что это всего?навсего навеянная надеждой и мечтаниями выдумка, искажённое предание простаков с прикрасами для легковеров?
История в наше время — это наука: свидетельства мы признаём с разбором, мы знаем, что такое рассказы очевидцев и в какой мере можно на них полагаться. Так вот: что видел, что поведал, что думал этот живой мертвец (я не о Спасителе нашем, а о Лазаре), как убедил своих любящих домочадцев в существовании того края, что лежит на страшном другом берегу — об этом нигде ни слова. И если я сочиняю свидетельство очевидца — правдоподобное, убедительное, — то значит ли это, что мой вымысел пробуждает к жизни истину, или что моё разгорячённое воображение наделяет жизнеподобием величайшую ложь? Поступаю ли я, восстанавливая события задним числом, как те, евангелисты? Или же я поступаю как лжепророки, раздувающие пустые свои измышления? Чародей ли я, подобный макбетовым ведьмам, который, мешая истину с ложью, лепит из них светозарные образы? Или я кто?то вроде второразрядного составителя пророческой книги: рассказываю ту истину, какую в себе нахожу, прибегая к тем вымыслам, какие признаю подходящими, — как Просперо признавал Калибана? — Я ведь нигде не утверждаю, что недалёкий, косноязычный чиновник?римлянин — не просто моя выдумка, не просто глиняные уста, моим свистом высвистывающие.
«Ну что это за ответ!» — заметите Вы и, склонив голову набок, окинув меня зорким взглядом премудрой птицы, сочтёте, что я криводушничаю.
А знаете ли, единственная жизнь, в подлинности которой я убеждён, — это жизнь воображения. Истинная ли правда — или неправда — эта давняя история про жизнь, не угашенную смертью, — но поэзия способна умножить дни жизни человека настолько, насколько станет Вашей или чьей?то ещё веры в его бытие. Не скажу, что мне под силу воскресить Лазаря, как воскресил его Он, но как Елисей — простершись на мертвеце, вдохнуть в него жизнь [3] — пожалуй, сумею…