А я — молодо зелено! — просто извелся, оттого что не могу вставить хоть слово в этот блистательный, льющийся разливчатым потоком монолог — не могу показать, что и в таком обществе не ударю в грязь лицом — не могу обратить на себя внимание. Не знаю уж, о чём бы я стал говорить, представься мне такой случай. Скорее всего, разразился бы каким?нибудь вздором, пустословием — затеял бы бесцельный учёный спор о его взглядах на Святую Троицу либо изъявил бы нецеломудренное желание узнать, чем же закончится «Кристабель». Для меня хуже нет чем оставаться в неведении относительно развязки. Я готов читать до конца самую несусветную гиль, лишь бы утолить эту мучительную жажду, даже если питьё придётся не по вкусу, и тем довершить дело, за которое не стоило бы и приниматься. Имеете ли и Вы такое обыкновение? Или Вы более взыскательная читательница? Способны ли Вы, убедившись, что книга не заслуживает внимания, отложить её в сторону? Есть ли у Вас какие?либо собственные соображения о возможной развязке повести о Кристабель великого С.Т.К.? — поэмы, дразнящей воображение, ибо, как во всякой превосходной повести, догадаться, каков будет исход, невозможно; исход у истории, без сомнения, имеется, но нам его уже не узнать: разгадку унёс с собой медлительно?отрешённый и сбивчивый в замыслах автор, и нет ему дела до нашего досадливого недоумения.
Идею Вашей «Мелюзины» я отчасти уразумел, но не решаюсь высказаться о ней, а то как бы Ваша мысль — сбитая с ясного пути моим толкованием либо от досады на мою непонятливость — не получила иного направления.
Миф о Мелюзине, словно бы говорите Вы, в особенности чарует нас тем, что будучи фантастичен, причудлив, ужасен, населён демоническими существами, в то же самое время погружён в быт, как история о житейском — как лучшая из таких историй, — изображает домашние заботы, устроение обществ, зарождение скотоводства, обычную материнскую любовь.
Не судите меня строго, если моя дерзкая догадка оказалась не верна. Уже и теперь видно, что писания Ваши обнаруживают талант такого рода, который способен выразить оба эти несходные начала, так что история о Мелюзине будто нарочно для Вас придумана — будто ждёт не дождётся, когда Вы — именно Вы — её расскажете.
Ваши сказки и ювелирной работы стихи доказывают, что зрение и слух у Вас поразительно приметливы к житейскому, к повседневным мелочам — таким, к примеру, как постельное бельё, как тонкости белошвейного мастерства, как домашние занятия вроде дойки, — отчего взгляду обычного мужчины мир мелких хлопот по хозяйству предстаёт как откровение о рае.
Но Вам этого не довольно… В вашем мире гнездятся безмолвные тени… бродят страсти… плещут крыльями смутные страхи… обитатели более зловещие, чем какой?нибудь там нетопырь или ведьма на помеле.
Иными словами, Вам под силу изобразить несокрушимый донжон замка Лузиньянов — каким он вписался в жизнь знатных господ и госпож и крестьян на красочных миниатюрах старинного часослова — и под силу же передать разносящиеся в воздухе голоса — стенания — песни сирен — беспредельную скорбь, что криком летит сквозь года.
Каково?то будет Ваше мнение обо мне теперь? Я ведь писал Вам, что не могу размышлять, не воображая предмета своих размышлений, не явив его образ внутреннему зрению и слуху. Оттого, как я рассказывал, и представляется мне так ясно дверь Вашего дома, недоступная моему взгляду терраса, пышно увитая клематисом — с такими вот тёмно?фиолетовыми лепестками — и плетистой розой в мелких цветочках. Ещё я отчётливо вижу Вашу гостиную и двух безмятежных её обитательниц, занятых… нет, пожалуй, не плетением кружев, а чтением. Чтением вслух: что?нибудь из Шекспира или сэра Томаса Мэлори. А в филигранной башенке — Монсеньор Дорато, лимонные перышки. И пёсик Ваш, тут же… какой он, кстати, породы? Попробую угадать: должно быть, королевский спаниель. Да?да, теперь я до боли явственно различаю: одно ухо шоколадного цвета, по всему хвосту висячая шерсть. А может, он и не спаниель, а маленькая гончая млечной масти, какую держали в таинственной комнате дамы из стихотворения сэра Томаса Уайетта. Не вообразится мне никак только Джейн, но может быть, явится и она. Зато как же внятно слышится запах Ваших лечебных отваров — не разберу, правда, что это: вербена, липовый цвет или земляничный лист, который моя матушка считала первым средством от мигреней и телесной слабости.
Но окидывать нескромным внутренним взором ни в чём не повинную мебель, обои, я не смею, — не смею простирать своё любопытство на Вашу работу, писания. Вы станете пенять мне, что я пытаюсь написать «Мелюзину» за Вас, но это не так: просто моя злополучная склонность побуждает меня представлять, как напишете её Вы — и мне видятся в высшей степени заманчивые возможности. Вот, скажем, едет и едет по просеке под кружевною сенью таинственного Броселиандского леса [16] всадник. Так, думаю, она это изобразит — так начнёт она поэму. Но при этом понимаю: на самом деле Вы напишете так, как никто другой не напишет, и все мои домыслы просто бесцеремонность. Что мне сказать? Никогда ещё не испытывал я соблазна поговорить с другим поэтом о тонкостях своей — или его — работы.