Обладать

Так подумайте обо всём этом, как думал Роланд, перечитывая «Сад Прозерпины», вероятно, по двенадцатому, если не по двадцатому разу. Эту вещь он знал отменно: то есть все её слова были давным?давно им перечувствованы, перепробованы на вкус, в том порядке, в каком они шли в поэме, и в порядке ином, какой им порою сообщала вольная память, или какой им навязывался расхожими цитациями, не всегда добросовестными; больше того, он разумел сквозное их следование и, предчувствуя наизусть скорое или только ещё брезжащее появление, повторение того или иного слова, сцепления слов, напрягался в счастливо?коротком, расслаблялся в более долгом, но тоже счастливом, ожидании.

Подумайте, только подумайте: автор писал своё сочинение в одиночестве, и читатель прочёл его в одиночестве, но таким образом они оказались наедине друг с другом! Впрочем, возможно, и автор писал наедине с кем?то ещё, например со Спенсером: блуждал по страницам «Королевы фей» и, войдя в сад Прозерпины, вдруг встретил там золотые яблоки, светло блещущие средь сумрачно?пеплистого места? [108] Или, может быть, автор умственным зрением — интересно, у этого зрения есть ли глазное яблоко? — увидел золотые плоды Примаверы, или узрел Потерянный Рай, побывал в том саду, где Ева напоминала и Помону, и Прозерпину? [109] Значит, автор, сочиняя, находился один и одновременно не один, ему пели голоса, слова одни и те же — золотые яблоки, или яблоки злата, — но на разных языках, из совсем разных мест — из ирландского ли замка, из какого ли ещё небывалого дома, со стенами упругого камня, с круглыми и слепыми глазами?оконцами…

Бывает чтение по обязанности, когда знакомый уже текст раскладывают на части, препарируют, — и тогда в ночной тишине призрачно раздаются странно?мерные шорохи, под которые роится серый научный счёт глаголов и существительных, но зато не расслышать голосов, поющих о яблочном злате. Другое, слишком личное чтение происходит, когда читатель хочет найти у автора нечто созвучное своему настроению: исполненный любви, или отвращения, или страха, он рыскает по страницам в поисках любви, отвращения, страха. Бывает иногда — поверьте опыту! — и вовсе обезличенное чтение: душа видит только, как строки бегут всё дальше и дальше, душа слышит лишь один монотонный мотив…

Однако порою, много, много реже, во время чтения приключается с нами самое удивительное, от чего перехватывает дыхание, и шерсть на загривке — наша воображаемая шерсть — начинает шевелиться: вдруг становится так, что каждое слово горит и мерцает пред нашим взором, ясное, твёрдое и лучистое, как алмазная звезда в ночи, наделённое бесконечными смыслами и единственно точное, и мы знаем, с удивляющей нас самих неодолимостью, знаем прежде чем определим, почему и как это случится, что сегодня нам дано постичь сочинение автора по?иному, лучше или полнее. Первое ощущение — перед нами текст совершенно новый, прежде не виданный, но почти немедленно оно сменяется другим чувством: будто всё это было здесь всегда, с самого начала, о чём мы, читатели, прекрасно знали, знали неизменно, — но всё же только сегодня, только сейчас знание сделалось осознанным!..

Роланд читал, или перечитывал «Сад Прозерпины» именно так; слова были точно живые существа, или вещие звёзды. Он видел воочию — древо, плод, источник, женщину, травистый простор, змея, единственного и явленного во множестве сходственных форм. Он слышал голос Падуба, неподражаемый, узнаваемый безошибочно, но чувствовал также, как своею собственной волей ткётся, плетётся узор языка, неподвластный отдельному человеку, будь то поэт или читатель. Он услышал, как Вико говорит: первые люди были поэты, первые слова?были именами вещей и одновременно вещами; а потом услышал и свои списки слов, странные, бессмысленные, но единственно возможные, которые составлял в Линкольне, и сейчас вдруг понял, для чего они. А ещё он понял: Кристабель — Муза и Прозерпина, и в то же время никакая не Муза, не Прозерпина, — и эта мысль показалась ему до того интересной, до того удачно всё объясняющей, что он громко, радостно засмеялся. Падуб отправил его в этот таинственный путь, и в конце пути ждала его всё та же путеводная нить, с которой он начал, и всё, разом теперь отринувшись, обрело завершение: черновик письма Р.Г.П., переписка, Вико, яблоки, списки слов…

В саду они вопили, бросая голос ввысь,

Отчаянье и голод в их голосе слились…

Небольшая фотография посмертной маски Рандольфа Падуба у него над столом была двусмысленной.

Г.П., переписка, Вико, яблоки, списки слов…

В саду они вопили, бросая голос ввысь,

Отчаянье и голод в их голосе слились…

Небольшая фотография посмертной маски Рандольфа Падуба у него над столом была двусмысленной. Эту выпуклую маску можно было вдруг увидеть вогнутой, как форму для отливки: щёки и лоб, и пустые глазницы с надбровьями представали особенно рельефными, и сам ты, словно актёр, смотрел сквозь эту маску. Но стоило вернуться в зрители — и ты снова оказывался свидетелем последнего акта драмы… На фронтисписе томика была ещё одна фотография — Падуб на смертном одре: облако белых волос, выражение усталости в зыбкий миг между видимостью жизни и наступлением смерти…

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234