Нам становится ясно, почему именно этому человеку Падуб писал, что «узрел наконец?то сокровенный смысл ученья Платона о мире как о едином огромном живом существе».
Однако что же может заключить обо всей этой бешеной исследовательской деятельности критик, вооружённый достижениями современного психоанализа? С какими потребностями психики можно соотнести столь безумную страсть к рассечению живого, к наблюдениям за «сущностью рождения»?
Мне представляется, что в эту пору Рандольф, вместе со всем своим веком, столкнулся с тем, что можно огрублено считать типичным «кризисом среднего возраста». Рандольф, великий психолог, чья поэзия характеризовалась глубочайшим проникновением во внутренний мир отдельно взятой личности, в различные проекции сознания, вдруг увидел перед собою сплошной путь вниз, к упадку, остро понял, что его личное бытие не продлится в потомстве, что люди недолговечны как пузырьки воздуха.
И тогда, подобно многим, от темы жизни и смерти отдельного человека он обратился к темам жизни Природы и Вселенной. Это было своеобразным возрождением Романтизма — или, если так можно выразиться, рождением Нового романтизма путём почкования от тела Старого романтизма; сей Неоромантизм подкреплён был достижениями механистического анализа, и новейшим оптимизмом — не касательно устройства человеческой души, а касательно извечной божественной гармонии вселенной. Как Теннисону, Падубу открылась природа — «с зубами и когтями, во плоти». [52] И Рандольф воспылал интересом к функциям продолжения жизни в их связи с физиологическими функциями — у всех живых организмов, от амёбы до кита.
Изо всей этой писанины Мод интуитивно вывела кое?что ужасное о воображении самого Собрайла. Собрайл, обладая поистине зловещим даром агиографии навыворот, не давал «субъекту повествования» вырасти ни на дюйм выше его, Собрайла. С некоторым удовольствием Мод предалась мыслям о двусмысленности понятия «субъект» в данном контексте. Был ли Падуб субъектом собрайловского исследования или оказался в страдательном залоге — пострадал от исследовательских методов Собрайла и стал заложником, жертвой собрайловского субъективизма? Кто в результате является подлинным субъектом всех предложений текста? Как роли Собрайла и Падуба соотносятся с учением Лакана о том, что грамматический субъект высказывания отличен от субъективного «я» повествователя? Кому отведена роль объекта? Интересно, насколько оригинальны эти мои мысли? — подумала Мод, и тут же решила, что об оригинальности не может быть и речи: все возможные логические повороты в связи с проблемой литературной субъективности давным?давно и насквозь изучены…
Где?то дальше в этой главе, как того и следовало ожидать, Собрайл пристёгивал Германа Мелвилла, цитату из «Моби Дика»:
Ещё глубже для нас значение легенды о Нарциссе, который, не будучи способен уловить неясный, терзающий его мечтательность образ в водах ручья, свалился в ручей и утонул. Но тот же образ мы видим и теперь в зерцале рек и океанов. Это образ неуловимого призрака самой жизни; в этом образе — ключ ко всему.
Итак, нарциссизм, неустойчивое «я», деформированное эго… Кто же я сама такая? — подумала Мод. Некая умственная матрица, благодаря которой тексты и коды пробуждаются и тихо возговаривают? Помыслить о собственной несамодостаточности, нецелостности было приятно, но и неуютно. Ведь ещё оставалось неловкое обстоятельство — тело. Действительно, что прикажете делать с кожей, глазами, волосами — у них как?никак своя настоящая жизнь, своя история?..
Она встала перед незанавешенным окном, и стала расчёсывать волосы, глядя на полную луну и слушая, как порою вдали, на Северном море, шумно срывается ветер.
Потом она подошла к постели и, с тем же пловцовским движением ног, что и Роланд за стеной, нырнула под белые простыни.
Их первый день чуть не сгубила схоластика. Они отправились во Фламборо в маленьком зелёном автомобильчике, по следу своего небезызвестного предшественника и вожатого Мортимера Собрайла в его чёрном «мерседесе», а также по следу его ещё более известного предшественника Рандольфа Падуба и — гипотетического призрака Кристабель Ла Мотт! Вот они уже в Файли, и пешком, по тем же стопам, пришли к Бриггской приливной заводи. Они толком не знали, чего именно ищут, но просто наслаждаться прогулкой считали себя не вправе. Шагали они широко и — сами того не замечая — в ногу…
У Собрайла имелся следующий пассаж:
Рандольф проводил долгие часы в северной части Бриггской заводи за пристальным изучением глубоких и мелких впадин, где после прилива оставалась вода.
Шагали они широко и — сами того не замечая — в ногу…
У Собрайла имелся следующий пассаж:
Рандольф проводил долгие часы в северной части Бриггской заводи за пристальным изучением глубоких и мелких впадин, где после прилива оставалась вода. Можно было видеть, как он ворошит в них фосфоресцентное вещество своим ясеневым посохом и, собрав это вещество прилежно в корзины, несёт домой, чтобы на досуге исследовать крошечных живых существ — ночесветок и медуз, которые, выражаясь словами самого Падуба, «невооружённым глазом трудно отличимы от пузырьков пены», но на поверку оказываются «шаровидными скопищами желеобразных телец с подвижными хвостиками». Здесь же он собирал своих морских анемон (Actiniae) и купался в Императорской ванне — просторной округлой зеленоватой впадине, где, согласно легендам, в своё время плавал некий римский император. Рандольф, чьё историческое воображение никогда не дремало, несомненно, испытывал огромное наслаждение, соприкасаясь столь непосредственно с отдалённым прошлым этого края.