В таком состоянии в голову лезет всякая блажь. Я чуть было не решилась просить Вас, чтобы Вы мне больше подобных писем не присылали — не смущали бы мою простую веру — не увлекали меня напором Вашей мысли и силою слога — иначе душе моей нет спасения, иначе, милостивый государь, независимости, с трудом мною завоёванной, грозит беда. Ну вот я и высказала эту просьбу — косвенным образом, обиняком, в виде упоминания о неисполненном намерении, о том, что я могла бы Вас попросить. А «могла бы» или в самом деле прошу — это уж каков будет Ваш великодушный суд.
* * *
Уважаемая мисс Ла Мотт.
Вы не запрещаете мне писать Вам и дальше. Благодарю Вас. Вы не делаете мне строгих упрёков за уклончивость в ответах и заигрывание с тайными силами. Благодарю и за это. И будет — пока что — об этих тягостных материях.
Известие о Вашей болезни очень меня огорчило. Едва ли недомогание Ваше приключилось от тёплой весенней погоды или от моих писем — хоть и докучливых, но таких сердечных, — а значит, не остаётся предположить ничего другого, как то, что виною тут красноречие Вашего вдохновенного квакера, чьи «теллурические условия», которым недостаёт магнетизма, чьи наблюдения о зачерствелости и правда доставили мне большое удовольствие. Отчего бы ему не вызвать силу, способную «расплющить шар земной»? [8] Клеймить Век Материализма и тут же ссылаться на недвусмысленно материальные проявления духовного — чудо что за непоследовательность, Вы не находите?
А я и не знал, что Вы так охотно и так часто бываете на людях. Мне?то представлялось — Вы намертво заделали милую дверь Вашего домика, которая рисуется в моём воображении — куда я без воображения? — сплошь увитой розами и клематисом.
Что бы Вы ответили, если бы я высказал настоятельное пожелание послушать Вашего рассудительного квакера самолично? Оставить меня без тартинок с огурцом Вы вправе, но не без пищи же духовной!
Не тревожьтесь: от такого шага я удержусь. Не хочу рисковать нашей дружбой.
Что же до стуков и бряков, то пока я прислушивался к разговорам о них без особого интереса. Я не из тех, кто в силу ли своих религиозных воззрений, из скептицизма ли считает эти явления за ничто — такого рода ничто, какой происходит от слабости человеческой, от легковерия, от страстного желания почувствовать рядом живое присутствие тех, чей уход стал для нас горькой утратой — а такое желание случалось испытывать всякому. Я склонен верить Парацельсу, который утверждал, что иные духи низшего разряда, обречённые обитать в воздушной стихии, беспрестанно рыщут по земле и временами, когда ветер и игра света этому благоприятствуют, нам представляется редчайший случай увидеть их или услышать. (Вполне допускаю, что многие из таких происшествий можно отнести к мошенническим проделкам. И уж тем более допускаю, что престиж Д. Д. Хоума роднит с престидижитацией не только происхождение от одного слова, и это обстоятельство поспешествовало его славе больше, чем какой?то особый дар общения с духами.)
Кстати о Парацельсе — мне вдруг вспомнилось, что как раз один из таких духов, упомянутых в его трудах — Ваша фея Мелюзина. Знаком Вам этот отрывок? Без сомнения знаком — и всё же я его выпишу, настолько он любопытен. А к тому же мне хочется узнать, не с этой ли стороны заинтересовала Вас история о фее — или, может быть, Вас больше занимают её созидательные наклонности, возведение замков, о которых Вы, помнится, рассказывали?
Мелюзины суть королевские дочери, закосневшие в грехе. Сатана, их унесши, обращает их в призраков, злых духов, живых мертвецов, вернувшихся из?за гроба, в страшных чудищ. Считают, что диковинные эти тела не имеют в себе разумной души, а питанием им служат составы стихий, оттого на Страшном Суде они, как и питающие их стихии, обратятся в ничто, если прежде не соединятся браком с человеком. Брачный же этот союз делает то, что они получают земное существование и кончину свою принимают также по образу всего земного. О призраках этих слышно, что обитают они в пустынях, в замках, в гробницах и заброшенных склепах, среди развалин и по берегам морским.
Расскажите, пожалуйста, как подвигается Ваша работа. Подталкиваемый своим безграничным эгоизмом и Вашими участливыми расспросами, я разглагольствовал о своём «Рагнарёке», о «Deja?vu», а про «Мелюзину» — хоть Вы и намекнули, что не прочь о ней написать, — даже не обмолвился. А ведь из?за неё?то и завязалась наша переписка. Я помню, мне кажется, каждое словечко той нашей беседы, помню Ваше лицо, обращённое несколько в сторону, но неравнодушное, помню, с каким чувством Вы говорили про «жизнь языка». Помните это выражение? Я начал разговор с дежурной учтивостью. Вы сказали, что хотите написать большую поэму о Meлюзине и взглянули на меня как?то так, словно вызывали меня на возражение — как будто у меня были к тому основания или охота. — Я спросил, какую форму изберёте Вы для поэмы: спенсерову строфу, нерифмованный пятистопный ямб или иной размер. — И вдруг Вы заговорили про силу, таящуюся в стихе, про жизнь языка. Куда подевался смущённый и виноватый вид: в ту минуту Вы были само — да простится мне это слово — величие. «Пока дух мой держится в теле» [9] — не скоро забуду я эту минуту…