Не ложе страсти,
Не подвиг бранный —
Совсем в ином
Удел желанный.
Что напоследок —
Всему глава.
Лишь мне подвластна
Покой?трава.
Вот когда защемило сердце у Юного Рыцаря, ибо то была та самая покой?трава, за которой и посылал его отец: она лишь одна могла утолить бесконечные отцовы страдания. Воспротивился было юноша отцовской воле: жалко было отказываться от роскошества золотой женщины и пленительной светлыни серебряной её сестры ради кротости, молчаливости и потупленных взоров едва заметной третьей. Но нам ли с вами не знать, любезные дети, что ему непременно следует выбрать свинцовый ларец? Не тому ли учит нас всякая сказка: верный выбор — третья сестра? И всё же давайте на миг взгрустнём о серебристых усладах, которые, будь его воля, предпочёл бы Юный Рыцарь, и о разубранной цветами, солнцем залитой земле, которую, скажу по секрету, выбрала бы я. Взгрустнём — и надлежащим порядком перейдём к тому, как Юный Рыцарь, послушный воле судьбы и наказу отца, берёт нежную руку третьей сестры и с некоторой задумчивостью произносит: «Я пойду с тобой».
Как?нибудь в другой раз мы напишем, что было иначе: что он не пошёл, а остался или выбрал которую?нибудь из тех, светозарных, или отправился через пустошь обратно, чтобы не подпасть воле судьбы — если есть она, эта судьба. Но в этот раз — к чему скрывать? — случилось так, как и должно было случиться. В сказках что неизбежно, то неизбежно.
И вот берёт её Юный Рыцарь ласково за руку, а прохладные пальцы её — как поцелуй мотылька или прохладная рубаха на утомлённом работой теле. Женщина обернулась, подняла веки и посмотрела ему в лицо. Что сказать про её глаза — кроме разве того, что, заглянув в них, юноша обомлел и уже не видел ни пустоши, ни двух лучезарных созданий, что кружились, заключённые в собственное сияние, ни даже верного своего коня, который, изнемогая под седлом, довёз своего господина до края изведанного света? Когда бы я попыталась описать эти глаза… Нет, я не в силах. Но надо: раз я начала эту повесть, придётся рассказывать всё без изъятия. Вообразите два водоёма ночною порой: вода так и светится, но это не отсвет огней, а брезжащее в глубине сияние, проблеск, подающий надежду сквозь толщи и толщи терново?черного мрака.
Но надо: раз я начала эту повесть, придётся рассказывать всё без изъятия. Вообразите два водоёма ночною порой: вода так и светится, но это не отсвет огней, а брезжащее в глубине сияние, проблеск, подающий надежду сквозь толщи и толщи терново?черного мрака. Вообразите потом, что когда женщина чуть повернула голову, мрак предстал не иссиня?черным, подобно плодам тёрна, но оттенилось чёрное карим и сделалось знойной чернотою пантеры, затаилось подальше от лунных лучей.
«Я пойду с тобой», — повторил Юный Рыцарь, и женщина негромко, склонив голову словно бы в знак покорности, произнесла: «Что ж, пойдём».
И она повлекла его за собой через каменный порог под каменным навесом. Конь его тревожно заржал, но юноша шёл и не слышал. И хотя казалось — камни как камни, и пустошь по ту сторону простирается в сумерках так же, как и по эту, но увидал Юный Рыцарь, что вовсе это не так: за порогом, петляя, сбегала вниз тропа, а по обочинам благоухали цветы, каких не встречал он ни во сне ни наяву, и цветы обдавали его лёгкой пылью из разверстых пастей, и лился свет: ни дневной ни ночной, ни от луны ни от солнца, ни яркий ни тусклый — но ровный, немеркнущий, бестрепетный свет того царства.
Кристабель Ла Мотт
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Переписка
Уважаемая мисс Ла Мотт.
Прочёл Ваше письмо и никак не решу, радоваться или огорчаться. Главное в нём — «если Вам будет угодно продолжить переписку»: рад этому позволению куда больше, чем огорчён Вашим желанием — а для меня оно закон — уклониться от встречи. Ещё Вы посылаете мне стихотворение и справедливо замечаете, что стихи стоят всех тартинок с огурцом на свете. Стоят, стоят — тем более Ваши стихи, — но до чего, однако, доходит извращённость поэтического воображения, что оно желает вкушать воображаемые тартинки с огурцом, и поскольку таких решительно не найти, претворяет их в своего рода английскую манну; о безупречно правильные зелёные кружочки! о изысканно тонкая обсыпь соли! о бледное свежее масло! и конечно же — о мягкие крошки и золотистая корочка свежевыпеченного хлеба! И так во всём: неугомонная фантазия выискивает идеальное даже в том предмете, который можно в порыве жадности, пусть и упорно обуздываемой, схватить и проглотить наяву.
Но знайте, что всякие тартинки — и воображаемые, и въявь снедаемые — я с радостью променяю на Ваше восхитительное стихотворение, в котором, по Вашим словам, сквозит свирепость, в самом деле свойственная повадкам пауков, как свидетельствуют недавние наблюдения. Отчего бы Вам не применить эту метафору — приманка, уловление в сеть — к искусству? Я читал и другие ваши стихи из жизни насекомых, читал и восторгался: как умеете Вы сочетать в них блеск и хрупкость этих летучих — или ползучих — созданий с некоторыми свойствами тех различимых под микроскопом существ, что постоянно кусают, грызут, пожирают друг друга! Не всякий поэт отважится во всей истинности изобразить обычаи пчелиной матки — или осы — или муравья, — какими эти обычаи видятся нам, а не предкам нашим, веками полагавшим, будто предмет почитания и служения у каждого роя или муравейника — начальствующий самец. Вы, как мне кажется, не разделяете общего женщинам — и похоже, не только женщинам — отвращения к этим формам жизни.