Будь у них дома другая кровать, он прибег бы к своей обычной защите: ушёл бы в себя. Сидя на краешке матраса, он весь напрягся, чтобы не наговорить лишнего.
— Это не то, что ты думаешь.
— Ничего не думаю. Здесь мне думать не полагается. Мне ничего не рассказывают, ничем со мной не делятся — я и не думаю. Я никому не нужна. Ну и пусть.
И если — страшно подумать — эта женщина в некотором смысле уже не Вэл, то где же она, Пропавшая Вэл, Вэл изменившаяся, неясная? Надо что?то делать — но что? Что он может? В чём отвечает он за ту пропавшую Вэл?
Поначалу Мод и Беатриса никак не могли найти общий язык — уже потому что каждая в глазах собеседницы была наделена нерасполагающей наружностью: Беатриса — точь?в?точь рыхлая груда спутанной шерстяной пряжи; Мод — чёткая, острая, устремлённая. Накануне Мод составила что?то вроде вопросника о жёнах именитых викторианцев, разбитого на рубрики, и теперь медленно подводила разговор к самому главному вопросу: что представляет собой дневник Эллен и почему она его писала.
— Мне очень хочется разобраться, что чувствовали жёны так называемых великих людей…
— Он и есть великий, по?моему…
— Да?да. Что они чувствовали: достаточно ли им было купаться в лучах славы своих мужей или они считали что при благоприятных обстоятельствах и сами могли чего?то достичь? Ведь вон сколько из них вели дневники, и во многих случаях это настоящая литература, потаённая, но высокой пробы. Возьмите превосходную прозу Дороти Водсворт. Если бы она не осталась просто сестрой поэта, а решила стать писательницей — вот была бы писательница! Меня, собственно, вот что интересует: зачем Эллен вела дневник? Угодить мужу?
— Ну нет.
— Она ему показывала?
— Ну нет.
— Она ему показывала?
— Ну нет. По?моему, не показывала. Она нигде не пишет.
— Может, она взялась за дневник в надежде, что его опубликуют или вообще как?нибудь прочтут, как вы думаете?
— На этот вопрос ответить труднее. Что его могут прочесть, она, кажется, знала: встречаются в записях резкие замечания насчёт замашек тогдашних биографов — о том, что Диккенса и похоронить толком не успели, а они уже роются в его письменном столе. Типично викторианские замечания. Она понимала, что Падуб — великий поэт, и, конечно, догадывалась, что рано или поздно, если дневники не сжечь, то они — эти любители покопаться в грязном белье — до них доберутся. Догадывалась — но не сожгла. Хотя писем сожгла множество. Мортимер Собрайл считает, что письма уничтожили Вера и Надин, а по?моему, — Эллен. Некоторые с ней и похоронены.
— И всё?таки, доктор Пуховер, ваше мнение: зачем она вела дневник? Излить душу? Разобраться в себе? Из чувства долга? Зачем?
— Есть у меня одна гипотеза. Надуманная, наверно.
— И что это за гипотеза?
— Мне кажется, она писала, чтобы сбить с толку.
Собеседницы уставились друг на друга.
— Кого сбить? — спросила Мод. — Его биографов?
— Просто сбить с толку.
Мод выжидающе молчала. И Беатриса, с трудом подбирая слова, принялась рассказывать подлинную историю своих отношений с дневником:
— Когда я только?только за него принялась, я думала про Эллен: «Какая милая бесцветность». Потом мне стало казаться, что за этим твёрдым… под этой дубовой обшивкой, вот как… там что?то бьётся, трепещет. Тогда я попыталась… меня тянуло представить себе, что же там трепещет и бьётся, и получилось — такая же закрытость и бесцветность. Я уж решила, что сама их придумала, что, может, она — хоть изредка — всё же записывала что?нибудь интересное… как бы лучше сказать… интригующее. Но не тут?то было. Может, это профессиональное заболевание такое у тех, кто работает со скучными дневниками, — воображать, будто автор нарочно озадачивает?
Мод озадаченно оглядела Беатрису. Под нарядом из мягкой?премягкой шерсти, скрывавшим подушечно?пухлый бюст, она различила тугие тесёмки. Шерсть была бирюзовая в крапинку. Рыхлая груда шерсти казалась почти беззащитной.
Беатриса заговорила тише:
— Вы, наверно, думаете: столько лет работы — и такой ничтожный результат. Да, двадцать пять лет, и время притом летит всё быстрее, быстрее. Я и сама понимаю… понимаю, что работа движется медленно, а учёные — вроде вас, со своими представлениями об Эллен Падуб и её труде — они всё больше и больше интересуются. Я поначалу, скажем так, увлеклась ей — ну, как спутницей жизни великого поэта. И если честно, ещё потому, что он, Генри Падуб, был моим кумиром. А эта работа — она сама, так сказать, подвернулась, и они говорили, что работа как раз по мне — как раз для… для женщины, для человека моих способностей, как им казалось. В те годы , доктор Бейли, настоящей феминистке пришлось бы добиваться, чтобы ей позволили работать с циклом про Аска и Эмблу.
— Позволили?
— Ой, то есть… Ну да. Работать с циклом про Аска и Эмблу.
Беатриса замялась. Потом:
— Вы, мисс Бейли, наверно, не представляете тогдашние порядки. Нас никуда не принимали, не давали никакой самостоятельности. Когда я начинала преподавать — и даже до конца шестидесятых — в Колледже Принца Альберта женщин в профессорскую не допускали. Нам была отведена особая комната, тесная и такая, знаете, симпатичненькая . Вопросы все решались в пабах — важные вопросы, — а женщин туда не звали, да нас и самих туда не тянуло.