Лариса плохо помнила Тониных родителей и чувствовала какую?то неловкость из?за нарядного стола с крахмальными белейшими салфетками и дорогим сервизом, но не попробовать печенье было нельзя. Оно и впрямь оказалось рассыпчатым, таяло во рту, и за признание этих достоинств Ларисе тут же был подробно изложен рецепт. Она кивала, но знала, что не запомнит. Рассказала о болезни матери и получила несколько советов («вот у меня однажды так схватило…»).
Разговор о детях начался ровно, но вышел у Тони неожиданно горьким: сын женился внезапно и не на той, которую «нам с Федор Федоровичем хотелось бы видеть невесткой»; дочка, не дай бог, вот?вот выскочит замуж за весьма сомнительного субъекта (Лариса решила не спрашивать, что это означает).
Последовали вопросы о Насте, как и ожидалось.
— Что родители далеко, это хорошо, — заключила Тоня, — а плохо, что не нашего круга люди.
— Почему же, — возразила Лариса, — мать до войны здесь жила. Отец держал небольшой магазин с галантереей.
— Как фамилия? — заинтересовалась Тоня.
— Как?то на «м»… Маркелов? Нет; Маркианов, кажется.
Тоня еще наморщила лоб и резюмировала:
— Нет, не знаю. Если галантерейный, то сестра моя знать может, она шьет.
Беседа перешла на Ирину. Тоня рассказала, что несколько лет назад сестра перенесла тяжелый инфаркт; произнесла — и споткнулась на этом слове. Обе помолчали. Потом Тоня спросила чуть севшим голосом:
— Ты памятник заказала уже? Год прошел, теперь можно ставить.
И стало легко рассказать о жасмине, который Лариса собиралась посадить, об отсутствующей скамейке, и Тоня уже другим, окрепшим, голосом стала расспрашивать, что лучше высадить на могиле, «ведь зимой все померзнет». Говорили негромко о том насущном, что никто, кроме них, не сделает для ушедших, хотя обе знали, что делается это для себя — и рассада, и кусты, и та же скамейка, едва ли потребная тому, кто лежит глубоко в земле.
— Я брата попрошу, — решительно объявила Тоня, пока Лариса надевала пальто. — Он сделает тебе скамейку. Мотя ведь тоже столяр, как наш отец покойный.
Закрыв дверь за гостьей, Тоня вернулась в столовую. Какая?то она не разбери?поймешь, эта Лариса. Странно, что Герман в ней нашел, ведь сколько лет ухаживал за Иркой! А та возьми да обвенчайся с Колей, вот тебе и брат. Двоюродный, правда, а похожи были, как родные, их за близнецов принимали. Даром что Коля тихоней был, а невесту увел. С Ларисой Герман, наверное, познакомился, когда свое кино снимал. Не иначе: она сама?то деревенская, а кино про деревню. Красавицей она не была (Тоня мельком посмотрела в зеркало и отвела взгляд), только волосы у нее богатые, даже сейчас. Тоже с невесткой жить приходится, однако молчит, не жалуется.
Мысли перескочили на свою невестку. Сын в командировке, а эта цаца с подругой в кино отправилась, хотя через два месяца рожать. Нет чтобы дома сидеть, режим соблюдать, а ведь первый ребенок!
Мой первый внук. Или первая внучка. А Федя никогда не увидит, Господи! Не узнает, мальчик или девочка. И ребенок никогда не увидит деда, разве что на фотографии.
Сегодня, рассказывая Ларисе про тот страшный январский день, она словно прожила его еще раз, однако легче не стало. А станет ли когда?нибудь?
Станет. Когда не станет меня.
От горячего чая было тепло — или на улице потеплело? Лариса двинулась к дому.
Она думала, что день кончится безмолвным разговором с Германом, потом она выпьет дома чаю — и спать. Однако все повернулось совсем другой стороной — известие о смерти Тониного мужа ошеломило. Так хорошо запомнилась Тоня за столом — звонкоголосая, улыбчивая, уверенная в себе и в том, что говорила, поэтому все и поворачивались к ней, а она с достоинством отвечала, всякий раз горделиво ссылаясь на «Федора Федоровича».
Которого не стало через два месяца.
И как она об этом рассказывала, с пересыхающим горлом, а в голосе горечь и обида. Хотелось тихонько погладить эту женщину по рукаву, потому что сказать было нечего, слов никаких не было. Погладить не осмелилась; вместо этого отправилась к ней в гости — вот так, с пустыми руками, какой стыд, только б не оставлять ее одну с этой обидой на темной улице.
За чаем отвлеклась — сначала на картину, потом на стол. Поразительно, как Тоня сохранила почти забытый Ларисой застольный обряд, с этими белоснежными салфетками, которые стирать не перестирать, крахмалить не перекрахмалить. Словно не было войны, не прошло двадцати с лишним лет. Если быть точной, так двадцати двух, потому что для них с Германом война началась в сороковом.
Но чем же Тоня виновата, одернула она себя. Не было в ее жизни ссылки — ее счастье. Я бы тоже салфетки крахмалила, если бы… да если бы эти салфетки сохранились. А теперь и не нужно новые заводить — зачем? Карлушке все равно; а если Насте захочется — милости просим, пускай сама и крахмалит.
А теперь и не нужно новые заводить — зачем? Карлушке все равно; а если Насте захочется — милости просим, пускай сама и крахмалит.
«Не нашего круга…» Что ж, Тоня права: «в нашем кругу» филологов не было. Да и в вашем не было, насколько я знаю. Усмехнулась и поймала настороженный взгляд встречного мужчины. И что я могла рассказать о Насте? Или об ее родителях, которых в глаза не видела. Скоро увижу — не обоих, так мать, и не одну, а с заграничной сестрой, хотя о сестре тоже ничего не знаю, кроме того, что в Германии живет, а как туда попала и почему до сих пор не объявлялась, так не мое это дело. Зато принять ее как положено как раз мое дело. А как «положено»?