Он подошел к окну. Так и есть: одно окно напротив светилось, беззащитное и какое?то голое среди других, спящих, одетых в темноту. Ни штор, ни занавесок на окне не было, как в той чужой разоренной квартире с пятном на стене. Он снова увидел тесную кухоньку, ободранный ящик буфета со старой фотографией и смятенное, испуганное лицо девушки. Она давно приехала домой и рассказала мужу про фотографию и новообретенного родственника.
Муж представлялся Карлу плотным, спокойным, лысоватым — из тех надежных мужей, о которых мечтает любая девушка, как ему недавно объяснила жена. Надо съездить посмотреть квартиру в деревянном доме; интересно, насколько подтвердится его представление. Может быть, все окажется не так, и ему откроет дверь не девочка с косичками и не лысоватый надежный муж, а молодой лоботряс в джинсах с фирменными нашлепками. Какая разница, он приедет смотреть квартиру, остальное его не касается. Счастливые ребята, все у них впереди. Как у них с Настей когда?то все было впереди, а теперь и Настя, и совместная жизнь остались необратимо позади, сколько ни оборачивайся.
Карл часто задавал себе вопрос: был ли он несчастлив в супружеской жизни?
Нет; но он не был счастлив. И снова пристально спрашивал: разве не был? А сын, Ростик?
Мальчик родился на четвертом году их брака, который все родные негласно уже считали бесплодным и вопросов о детях — сначала игривых, потом обеспокоенных — больше не задавали. Вспыхнувшие по поводу имени дискуссии Настя пресекла сразу: «Ростислав».
Торжественное имя не вязалось с худеньким равнодушным младенцем. Казалось, он больше всего хотел, чтобы его оставили в покое, и вся его компактная поза, со скрещенными ручками и ножками, говорила об этом. «Славочка, Славик», — умиленно шептала мать, боясь разбудить.
Для Карла сын не стал ни «Славочкой, Славиком», ни даже Славкой — он называл его Ростиком. Подрастет — будет видно, хотя представить этот хрупкий росточек озорным и бойким мальчуганом Славкой никак не получалось.
Мальчик остался Ростиком.
Карл все еще не сказал матери о разводе — откладывал со дня на день и сам на себя за это злился. Знали ли Настины родители, неизвестно, но это уже Настина печаль. А вот как объяснить одиннадцатилетнему Ростику то, что Карл не мог понять в свои сорок, он не знал.
А вот как объяснить одиннадцатилетнему Ростику то, что Карл не мог понять в свои сорок, он не знал. Не станешь ведь рассказывать о пьесе длиною в пятнадцать с лишком лет, тем более что с появлением сына пьеса как?то потускнела, поскучнела, словно в антракте произошло что?то более важное, чем на сцене.
Когда стало известно, что будет ребенок, Карлушка не обрадовался, а растерялся: что?то кардинально менялось, нарушался привычный уклад. Он часто потом вспоминал свою растерянность, и ему делалось стыдно перед Ростиком.
У мальчика были русые волосы, в которых светлела прядь, похожая на тонкий солнечный лучик. Позднее волосы потемнели, но светлая прядка осталась неизменной. Как и голубые глаза, хотя все предсказывали, что глаза потемнеют. Высокий, очень худенький, не по?детски тихий и задумчивый, — как ему объяснить происшедшее? А может быть, шепнула трусливая мысль, Ростик уже знает и ничего объяснять не надо?
Их с Настей жизнь была ровной и бесконфликтной и оставалась бы такой до благополучной седовласой старости, осложненной неизбежным ревматизмом или гипертонией. Без скандалов, пьянок, блудливых тайных ходок «налево», которые благодаря добрым людям становятся явными, — словом, жизнь была, как у людей, если не лучше.
И, как у людей, ровное и скудное течение этой жизни нарушалось только одним: Настя была недовольна.
Наверное, нужно было подойти, обнять за плечи нежно и крепко и спросить: «Что, милая?». Момент давно упущен, однако что такое «давно», как не цепочка бесчисленных мгновений, громоздящихся одно на другое, в результате чего теперь сидишь, куришь и пытаешься вспомнить, когда еще не поздно было все исправить.
Не обнял и не спросил, потому что знал: причина недовольства — он сам. Безынициативный муж, ничего в жизни не добившийся. Не кандидат, не депутат, не лауреат. Инженер, с Зинкиной иронической интонацией.
Лариса, почти потерявшая надежду дождаться внуков и тяготясь навязанным пенсионным досугом, любовно нянчила Ростика. Приезжала с утра каждый день, и в один из дней Настя заговорила об обмене — с ним или прямо с матерью, он уже не помнил; наверное, все же с ним. Это звучало как «…наши две плюс комната Ларисы Павловны, и если с доплатой…», а для матери: «Вам же будет удобнее, никакой трамвайной давки по утрам».
Мать ничего не отвечала — не услышала и продолжала не слышать , будто бы ничего не было сказано; обыкновенный сценический момент — пауза.
Он ровно и медленно ходил по комнате, от окна к обеденному столу, потом обратно, иногда что?то машинально переставляя на книжной полке, — точь?в?точь как тогда, много лет назад, вернувшись с хутора. Сегодняшний вечер странным образом напоминал тот, оставшийся далеко позади: в квартире стояла такая же тишина и царил беспорядок, сопутствующий всякому отъезду, но не было Настиных вещей. А тогда Карлушка просто сгреб в охапку брошенные впопыхах блузки, чулки, платья, пахнувшие Настиными духами, и понес в другую комнату, споткнувшись о брошенные у порога туфли. Потом кругами ходил по комнате, вот так же бесцельно касаясь то спинки стула, то фотографии на стене; выровнял книги на полке. Взгляд скользнул по знакомым корешкам и выхватил «Сагу о Форсайтах». Вот и снотворное, подумал он и снял книгу с полки.