После обеда была прогулка с Настей около озера, и он почти забыл о странном пасьянсе из картинок, который сам же себе придумал. Прощаясь, все же спросил, пустившись на маленькую хитрость:
— Дед, а где у вас гравий был, дорожка такая, что?то я не нашел?
— Сроду гравия не было, — решительно отрубил тот, — да и к чему? Грунт плотный; смотри, как утрамбован! Это если песок, то гравий насыпают, а у нас…
— И давно пора бы насыпать, — оживилась усталая бабка, — потому что твой прекрасный грунт травой вон зарастает, а выпалывать мне приходится, с больной?то спиной.
Атмосфера стремительно сгущалась. Настя с вежливой улыбкой смотрела в сторону.
— Мама, — торопливо прервала Лариса, — мы на поезд опаздываем. Спасибо за обед и… за все спасибо. Не забудь про капли, слышишь? — крикнула удаляясь.
На поезд не опоздали, и ждать долго не пришлось. Закатное солнце окуналось куда?то, где встречались рельсы, и там появилась крохотная мушка, быстро разросшаяся в щербинку, так некстати нарушившую дивную целостность раскаленного диска. Щербинка росла, приближаясь, и победно загудела издалека. Казалось, подошедший поезд нагрелся от прикосновения к садящемуся солнцу и понесет частичку этого жара до самого города.
Когда Карлушка вернулся, проводив Настю, мать еще не спала.
— Почему ты заговорил с дедом про гравий? — спросила она.
Кое?как объяснил; о мячике не упоминал.
— Был гравий, конечно, — кивнула Лариса, — только не там. У другого дома… вокруг дорожка шла. Там, где мы жили: ты, папа и я. Откуда нас тогда…
Он боялся, что мать заплачет. Но Лариса не заплакала, а продолжала, помолчав:
— Это был совсем другой хутор, в другую сторону ехать. И дальше.
— Там была комната с разноцветными стеклами в окне? — не удержался Карл. — Комната или веранда, я не помню. Пустая. И к ней ступеньки деревянные…
Мать медленно опустилась на стул.
— Ты запомнил? Ты же совсем крохой был! Гравий — это папина причуда была, он хотел, чтобы хутор был похож на виллу, их тогда начали строить. Он очень увлекся хозяйством, это после кино?то!.. Вначале разорился. Нет, не так: сначала разбогател — фильм дал огромную прибыль, не сходил с экранов.
И замолчала опять. Не из?за воспоминаний — память не подводила; а в поисках слов для описания никогда не виденного и не испытанного сыном. Герман, Герман… Он сам мечтал когда?нибудь рассказать ему (когда будет можно говорить) и сделал бы это намного лучше, если бы успел.
Они с Германом берегли мальчика. Будь он не четырехлеткой, когда они оказались в ссылке, а постарше, можно было бы понемногу, осторожно… Нет; нельзя было. В школу ходили не только дети сосланных — были местные ребятишки, родители которых не очень разбирались, кто и за что принудительно оказался в тех краях, а уж тех, кто «ни за что», встречали в лучшем случае настороженно. Сын рос и взрослел, а когда стало можно говорить о пережитом вслух, потребность в этом отпала — Карл уже знал главное. Если же от детства у него сохранилась в памяти гравиевая дорожка и веранда с цветными стеклами, а не красноармейцы, которые расхаживали по дому, то не благо ли это? Как свободно солдаты распахивали все двери, с каким?то уверенным правом ощупывая все, что попадалось на пути: портьеры, рамы картин, посуду, — как бесцеремонно шарили по ящикам и шкафам, вытащили зачем?то скрипку из футляра…
Разрешили взять вещи.
Если же от детства у него сохранилась в памяти гравиевая дорожка и веранда с цветными стеклами, а не красноармейцы, которые расхаживали по дому, то не благо ли это? Как свободно солдаты распахивали все двери, с каким?то уверенным правом ощупывая все, что попадалось на пути: портьеры, рамы картин, посуду, — как бесцеремонно шарили по ящикам и шкафам, вытащили зачем?то скрипку из футляра…
Разрешили взять вещи. Пока Лариса собирала, обходя красноармейцев, один из них (похоже, офицер) долго рассматривал фотографию под стеклом, висевшую на стене. Герман был снят рядом с Аверьяновым, известным киномагнатом; оба во фраках, рядом с Германом она сама, в вечернем туалете. Герман держит ее под руку и улыбается, Аверьянов серьезен. «Это кто?» — спросил офицер, ткнув пальцем в Аверьянова. «Приятель мой по гимназии», — небрежно ответил муж. Аверьянова к тому времени уже расстреляли. Сколько Германа ни убеждали в этом, он не верил: «Не может быть. Это был кто?то другой». Много позже, в ссылке, он неожиданно сказал: «Жалко, что с ним… так. Лучше бы сюда сослали, он ведь не то что мы — он мужик был, Аверьянов. Потому и фильмом увлекся — фильм?то про мужиков, вроде него самого».
Когда их обокрали в пятьдесят третьем, то унесли и скрипку, и ту фотографию, которую Лариса зачем?то сунула в чемодан. Лариса не жалела своих шелковых платьев, она разучилась их носить, да и куда? А фотографии было жаль. Помнила, как радовался Герман: только обокрали, подумай — ведь убить могли! Что и происходило вокруг по деревням, где шныряли амнистированные и грабили, и убивали, и зверствовали. Счастье, что дома не было никого. Она?то о фотографии жалела, а муж о скрипке, она видела.
Думали, конечно, и не раз: как рассказать сыну о прежней жизни, какую часть рассказать и нужно ли это делать. Карлушка, как и его сверстники, знал, что отец работает в сельском магазинчике, и едва ли мог представить его талантливым и процветающим кинорежиссером, а впоследствии таким же хуторянином, к которому приезжали «за секретом» издалека. А «секретом» Германа был талант ко всему, что бы он ни делал. Как об этом рассказать сыну? И — в который раз: а надо ли? О чем ни начни рассказывать, неизбежно пришли бы к вопросу, почему они живут здесь, а не дома, хотя сибирский поселок был для сына домом, да и они с Германом привыкли к давно уже, в сущности, не новому жилью.