Осень патриарха

Уверенно и нагло делали они свое дело, а в это время истинные
патриоты были убеждены, что вся эта дьявольская работа выполняется без
ведома президента. «Если б вы знали, о, если б вы только знали, мой
генерал», — мысленно обращались они к нему и мысленно повторяли рассказы
обо всех этих ужасах, искренне полагая, что, если бы их слова достигли
генеральских ушей, из Саенса де ла Барра давно бы уже росли маргаритки на
кладбище предателей у портовой крепости; но единственный из патриотов, кто
однажды прорвался к генералу и бесстрашно рассказал обо всем, был потрясен,
когда тот, пронзительно посмотрев на него, приказал зарубить на носу, что он
никогда ничего не знал, не знает и не будет знать об этом, что он ни с кем,
— тут он еще раз испытующе посмотрел на патриота, — ни с кем и ни о чем не
говорил; после этого он несколько успокоился, но ненадолго — слишком много
мешков с отрубленными головами поступало к нему, — так много, что он уже не
мог поверить, что Хосе Игнасио Саенс де ла Барра, проливая столько крови, не
преследует никакой личной цели; ему представлялось совершенно нелогичным и
то обстоятельство, что командующие трех родов войск так легко смирились со
своим унизительным положением и даже не просили об увеличении окладов; он
решил получше прозондировать почву среди военных, чтобы выяснить подлинную
причину их странной покорности — почему они не восстают? почему не требуют,
чтоб он убрал этого штатского человека, пользующегося такой огромной
властью? Однажды он спросил у самых смелых и алчных, не кажется ли им, что
уже пора отрубить гребешок кровожадному выскочке, который растоптал
достоинство вооруженных сил, и в ответ услышал слова, бесконечно удивившие
его: «О нет, мой генерал, вы преувеличиваете», — с тех пор он уже не мог
разобраться, кто за кого и кто против кого в этой хитрой системе, именуемой
Прогрессом в рамках порядка, от которой сильно тянуло труппным запахом,
всякий раз напоминавшим ему о судьбе бедных детей, связанных с лотереей. Но
Хосе Игнасио Саенс де ла Барра был начеку: холодным самообладанием
укротителя гасил он жгучие тревоги своего властелина; «Спите спокойно, мой
генерал, мир — ваш!» — часто повторял Саенс и снова убеждал генерала, что
в принадлежащем ему мире все просто и ясно и что не следует менять
заведенного порядка; и жизнь текла по-прежнему, и опять метался он в
могильном мраке этого, в сущности, ничейного дома, этого президентского
склепа, глубоко опротивевшего ему, и в отчаянии спрашивал себя: «Кто же я
черт побери человек или его отражение в зеркале? кто ж я если вот уже
одиннадцать часов утра а вокруг ни души? даже курицы жалкой курицы нет в
этой дворцовой пустыне», — разговаривая с самим собой, он предавался
воспоминаниям о тех достославных временах, когда уже с восходом солнца
слышал шумную возню прокаженных и паралитиков, дравшихся с собаками из-за
объедков, когда коровы оставляли на лестницах свои пахучие лепешки, на
которых поскользнулось столько народу, когда мужчины и женщины, приходившие
из дальних мест, падали перед ним на колени — просили, чтоб он исцелил их
язвы, крестил их детей, избавил их от поноса (они не сомневались в том, что
его воля способна закреплять желудки); когда его умоляли: «Дайте руку, мой
генерал, успокойте мое сердце — вы одни можете прекратить это страшное
землетрясение в груди!» — когда с бесконечной верой возглашали: «Поглядите
на море, мой генерал, — только перед вами смирятся ураганы! Поднимите глаза
к небу — только вы сорвете завесу затмений! Бросьте взгляд на землю —
только вас устрашится холера!»
Эти люди, тысячами тянувшиеся к нему, были глубоко убеждены, что он
всемогущ, что он может диктовать свою волю ветрам и наводить порядок в
мироздании, что, если потребуется, он способен помериться силами с самим
божественным провидением; и он делал все, о чем его просили, постепенно
проникаясь сам этой фанатичной верой, — он давал им то, что мог, и покупал
то, что ему предлагали, не потому, что был чересчур добрым и отзывчивым, а
потому, что нужно было иметь железную печенку, чтобы не доставлять маленьких
радостей тем, кто так беззаветно верил в него, кто так искренне восславлял
его могущество и воспевал его истинные и мнимые добродетели.

Но
Хосе Игнасио Саенс де ла Барра был начеку: холодным самообладанием
укротителя гасил он жгучие тревоги своего властелина; «Спите спокойно, мой
генерал, мир — ваш!» — часто повторял Саенс и снова убеждал генерала, что
в принадлежащем ему мире все просто и ясно и что не следует менять
заведенного порядка; и жизнь текла по-прежнему, и опять метался он в
могильном мраке этого, в сущности, ничейного дома, этого президентского
склепа, глубоко опротивевшего ему, и в отчаянии спрашивал себя: «Кто же я
черт побери человек или его отражение в зеркале? кто ж я если вот уже
одиннадцать часов утра а вокруг ни души? даже курицы жалкой курицы нет в
этой дворцовой пустыне», — разговаривая с самим собой, он предавался
воспоминаниям о тех достославных временах, когда уже с восходом солнца
слышал шумную возню прокаженных и паралитиков, дравшихся с собаками из-за
объедков, когда коровы оставляли на лестницах свои пахучие лепешки, на
которых поскользнулось столько народу, когда мужчины и женщины, приходившие
из дальних мест, падали перед ним на колени — просили, чтоб он исцелил их
язвы, крестил их детей, избавил их от поноса (они не сомневались в том, что
его воля способна закреплять желудки); когда его умоляли: «Дайте руку, мой
генерал, успокойте мое сердце — вы одни можете прекратить это страшное
землетрясение в груди!» — когда с бесконечной верой возглашали: «Поглядите
на море, мой генерал, — только перед вами смирятся ураганы! Поднимите глаза
к небу — только вы сорвете завесу затмений! Бросьте взгляд на землю —
только вас устрашится холера!»
Эти люди, тысячами тянувшиеся к нему, были глубоко убеждены, что он
всемогущ, что он может диктовать свою волю ветрам и наводить порядок в
мироздании, что, если потребуется, он способен помериться силами с самим
божественным провидением; и он делал все, о чем его просили, постепенно
проникаясь сам этой фанатичной верой, — он давал им то, что мог, и покупал
то, что ему предлагали, не потому, что был чересчур добрым и отзывчивым, а
потому, что нужно было иметь железную печенку, чтобы не доставлять маленьких
радостей тем, кто так беззаветно верил в него, кто так искренне восславлял
его могущество и воспевал его истинные и мнимые добродетели. А вот теперь не
было ни одного человека, который бы обратился к нему с просьбой, не было
никого, кто бы просто сказал: «Доброе утро, мой генерал! Как вам спалось?»
— у него не осталось даже того странного утешения, которое давали ночные
взрывы, осыпавшие его осколками оконных стекол и сеявшие панику в войсках,
взрывы, которые помогали ему почувствовать, что он еще жив; пусть бы лучше
они, чем эта мертвая тишина, что царила теперь во дворце, и раскалывала его
голову, и не давала спать по ночам; он обладал всей полнотой власти, но был
не сильнее собственной тени на стене: все распоряжения, которые он отдавал
или собирался отдать, оказывались выполненными еще до того, как он раскрывал
рот, тайные желания, только зревшие в его мозгу, уже кем-то стремительно
исполнялись, и об этом даже успевала сообщить официальная газета, которую
он, по обыкновению, читал, лежа в гамаке во время сиесты; огромные буквы
кричали о каждом его шаге, каждом вздохе и каждом намерении, а на
фотоснимках были запечатлены мост, который он собирался строить, но позабыл
отдать об этом приказ, школа, где детей учили лишь подметать улицы, и,
наконец, он сам, в орденах и лентах, рядом с молочной коровой и хлебным
деревом, перерезающий ленту на торжественном открытии чего-то такого, что
было неведомо ему самому.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102