Осень патриарха

Несчастный деревенский
парень просидел в тюрьме двадцать два года, каждый Божий день повторяя то,
что с самого начала было установлено судейскими чиновниками и полностью
соответствовало истине: что его зовут Браулио Линарес Москоте, что он
внебрачный сын моряка речного флота Маркоса Линареса и Дельфины Москоте,
содержащей питомник для разведения собак, с которыми охотятся на ягуаров,
что оба родителя проживают в Росале-дель-Виррей, что сам он проживает там же
и в стольном городе очутился впервые в жизни, а очутился потому, что мать
отправила его сюда, чтобы на мартовских народных гуляньях он продал двух
щенков из ее питомника; он не уставал повторять, что прибыл в столицу верхом
на ослике, взятом внаем, что у него нет и не было другой одежды, кроме той,
что на нем, той, в которой его арестовали в тот четверг, когда он сидел под
полотняным тентом рыночной забегаловки и пил дешевый кофе, спрашивая у
торговок, не знают ли они, кто хочет приобрести двух гибридных щенков —
будущих охотников на ягуаров; торговки отвечали, что не знают, и как раз во
время этого разговора началась какая-то суета и беготня, затрещали барабаны,
засигналили горны, в небо устремились красочные ракеты, толпы людей возле
рынка стали кричать: «Едет! Едет! Едет настоящий мужчина! Вот он!» Парнишка
спросил у торговок, кто это такой — «настоящий мужчина»? А они отвечали
ему: «Как это «кто такой»? Это тот, кто у власти!» Тогда парнишка сунул
щенков в картонку и попросил торговок присмотреть за ними, пока он вернется,
а сам, выбежав на улицу, взобрался на чье-то окно, в нишу, и поверх толпы
увидел конный эскорт, золотые попоны и пышные султаны лошадей,
сопровождавших карету с драконом на дверце, увидел машущую из оконца кареты
руку в шелковой перчатке, увидел бледное лицо, увядшие безулыбчивые губы
человека власти, увидел его скорбные глаза, и эти глаза вдруг выхватили
парнишку из тысяч других людей, нашли его, как иголку в море иголок, и
палец, высунутый из оконца кареты, ткнулся в его сторону: «Вот этого, что на
окне, — арестуйте его! Пусть посидит, пока я не вспомню, откуда я его
знаю». Так вот и схватили парнишку, и стали сдирать с него кожу саблями, и
поджаривать его на углях, дабы он признался, где человек, который у власти,
мог его видеть. Но никакие пытки в камере ужасов за стенами портовой
крепости не могли заставить узника говорить что-либо другое, кроме святой
правды; он повторял ее неустанно с такой убежденностью и несгибаемой
смелостью, что генерал, в конце концов, вынужден был признаться в своей
ошибке, признать, что никогда раньше не встречал Браулио Линареса Москоте.
— «Но теперь нет другого выхода — пусть сидит! Ведь с ним обошлись так
дурно, что если он и не был врагом, то стал им». И несчастный сгнил в своей
камере, а генерал, не помня ничего, все бродил по мрачному Дому Власти,
бормоча: «Мать моя Бендисьон Альварадо моих лучших времен помоги же мне
взгляни на меня откинув мантилью чтобы я мог видеть твое лицо! Помоги мне
мать ибо разве стоило пережить столько славных свершений столько триумфов
если не можешь вспомнить ни одного дабы утешиться ими дабы обрести в них
силы погружаясь в трясину старости?» Но и самые горькие горести его жизни, и
самые счастливые его мгновения, и самые славные минуты его величия — все
провалилось в черные дыры забвения, несмотря на нелепые, наивные попытки
заткнуть эти дыры свернутыми в трубочку полосками бумаги; он был приговорен
к тому, чтобы не узнать никогда, кто такая Франсиска Линеро, девяноста шести
лет, которую он велел похоронить с королевскими почестями, потому что
сделать это предписывала обнаруженная случайно в одной из щелей бумажка,
исписанная его собственной рукой; кроме того, он терял зрение, и властвовать
ему приходилось вслепую — одиннадцать пар очков ничуть не помогали ему
видеть; однако он пользовался ими, вынимая из ящика письменного стола любую
пару и водружая ее на нос, ибо это давало ему возможность притворяться,
будто он отлично видит тех, с кем разговаривает, хотя на самом деле он
воспринимал своих собеседников как бесплотных духов, не слыша их голосов и
лишь чутьем угадывая, кто перед ним; он был в крайнем состоянии
беспомощности, казалось, что он вот-вот отдаст Богу душу, чего до смерти
испугался однажды на аудиенции министр обороны; генерал вдруг чихнул, и
министр обороны сказал: «Будьте здоровы, мой генерал!» Он тут же чихнул во
второй раз, и министр обороны сказал во второй раз: «Будьте здоровы!» Но
чиханье не прекращалось.

Так вот и схватили парнишку, и стали сдирать с него кожу саблями, и
поджаривать его на углях, дабы он признался, где человек, который у власти,
мог его видеть. Но никакие пытки в камере ужасов за стенами портовой
крепости не могли заставить узника говорить что-либо другое, кроме святой
правды; он повторял ее неустанно с такой убежденностью и несгибаемой
смелостью, что генерал, в конце концов, вынужден был признаться в своей
ошибке, признать, что никогда раньше не встречал Браулио Линареса Москоте.
— «Но теперь нет другого выхода — пусть сидит! Ведь с ним обошлись так
дурно, что если он и не был врагом, то стал им». И несчастный сгнил в своей
камере, а генерал, не помня ничего, все бродил по мрачному Дому Власти,
бормоча: «Мать моя Бендисьон Альварадо моих лучших времен помоги же мне
взгляни на меня откинув мантилью чтобы я мог видеть твое лицо! Помоги мне
мать ибо разве стоило пережить столько славных свершений столько триумфов
если не можешь вспомнить ни одного дабы утешиться ими дабы обрести в них
силы погружаясь в трясину старости?» Но и самые горькие горести его жизни, и
самые счастливые его мгновения, и самые славные минуты его величия — все
провалилось в черные дыры забвения, несмотря на нелепые, наивные попытки
заткнуть эти дыры свернутыми в трубочку полосками бумаги; он был приговорен
к тому, чтобы не узнать никогда, кто такая Франсиска Линеро, девяноста шести
лет, которую он велел похоронить с королевскими почестями, потому что
сделать это предписывала обнаруженная случайно в одной из щелей бумажка,
исписанная его собственной рукой; кроме того, он терял зрение, и властвовать
ему приходилось вслепую — одиннадцать пар очков ничуть не помогали ему
видеть; однако он пользовался ими, вынимая из ящика письменного стола любую
пару и водружая ее на нос, ибо это давало ему возможность притворяться,
будто он отлично видит тех, с кем разговаривает, хотя на самом деле он
воспринимал своих собеседников как бесплотных духов, не слыша их голосов и
лишь чутьем угадывая, кто перед ним; он был в крайнем состоянии
беспомощности, казалось, что он вот-вот отдаст Богу душу, чего до смерти
испугался однажды на аудиенции министр обороны; генерал вдруг чихнул, и
министр обороны сказал: «Будьте здоровы, мой генерал!» Он тут же чихнул во
второй раз, и министр обороны сказал во второй раз: «Будьте здоровы!» Но
чиханье не прекращалось. «Когда он чихнул в девятый раз, я уже не стал
желать ему здоровья — я испугался его исступленного лица, его вытаращенных,
наполненных слезами глаз, беспощадно взирающих на меня сквозь мглу агонии, я
увидел, как вывалился его язык, точно язык удавленного дряхлого животного, и
счел за благо поскорей смыться из кабинета, где он умирал буквально у меня
на глазах и где не было ни одного свидетеля моей невиновности, — ни одной
живой души не было рядом; но едва я попытался бежать, как он в промежутке
между двумя чихами гаркнул: «Не будьте трусом, бригадный генерал Росендо
Сакристан! Стойте спокойно, черт подери, — я не такой идиот, чтобы умереть
в вашем присутствии!» Министр обороны замер, а он продолжал чихать, воистину
чувствуя себя на грани смерти, едва не теряя сознания; искры, подобные
мириадам светлячков, плясали у него перед глазами; но он изо всех сил
цеплялся за свою убежденность в том, что мать его, Бендисьон Альварадо, не
допустит такого позора и не даст ему умереть от чиханья, да еще в
присутствии подчиненного: «Ни фига, мы еще поживем! Ни за что не унижусь!»
После этого случая он пришел к выводу, что лучше жить среди коров, чем среди
людей, готовых допустить, чтобы человек умер без достоинства: «На фига они
все сдались?» Он перестал принимать папского нунция и вести с ним споры о
Боге, ибо вынужден был пить шоколад с ложечки, как младенец, и не хотел,
чтобы нунций это заметил; он перестал играть в домино, боясь, что кто-нибудь
осмелится проиграть ему из жалости; он никого не хотел видеть, потому что не
мог допустить, чтобы кто-нибудь заметил, что, несмотря на тщательный
самоконтроль, несмотря на все старания не шаркать плоскостопными ножищами,
хотя, в общем-то, он шаркал ими всю жизнь и тут скрывать было нечего, он не
в состоянии скрыть свои годы; он стал стыдиться своих лет, чувствуя себя на
краю той бездны безысходности, где пребывали последние горемычные диктаторы,
которых он содержал скорее как узников, нежели как людей, получивших право
убежища, — они томились там, в приюте на скале, дабы не заражать мир чумой
маразма.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102