Он бродил по всей стране
странной походкой армадильо, заросший, провонявший едким потом, и мог
внезапно появиться в любом доме, в любой кухне, заставляя обитателей дома
дрожать от страха при виде этого вроде бы безобидного странника; а он
зачерпывал тотумой воду из глиняной кадки, пил, утоляя жажду, а то подходил
к кастрюле и рукой доставал из нее куски мяса и насыщался, такой уж
свойский, такой уж простой, что становилось жутко, хотя сам он и не
подозревал, что отныне на этом доме вечно будет стоять отметина его
посещения; он вел себя так просто отнюдь не из политического расчета, отнюдь
не потому, что жаждал любви и признания, как это было в более поздние
времена, а потому, что и впрямь был прост, был таким, каким был, и власть
еще не была засасывающей трясиной, какой она стала в годы его пресыщенной
осени, а была бурным потоком, который у нас на глазах вырвался из
первозданных глубин; не власть повелевала им, а он повелевал властью, и
стоило ему указать пальцем на деревья, которые должны были плодоносить, как
они плодоносили, на животных, которые должны были дать приплод, как они его
давали, на людей, которые обязаны преуспевать, и они преуспевали; он мог
прекратить дождь в тех местах, где он мешал урожаю, и заставить его
пролиться над засушливыми землями. «Я это знаю, потому что я сам видел это,
сеньор!» Легенда о нем сложилась задолго до того, как он достиг абсолютной
власти и сам поверил в то, что он ее достиг, сложилась еще в те годы, когда
он безоглядно верил в предсказания и толкования страшных снов, когда он мог
прервать только что начатую поездку из-за того, что вещая птица пигва
запела, пролетая над его головой, перенести на другой день свою встречу с
народом из-за того, что его мать, Бендисьон Альварадо, обнаружила в курином
яйце два желтка: а однажды он отказался от своей свиты, от сопровождавших
его повсюду сенаторов и депутатов, которые обычно произносили за него речи,
ибо он не осмеливался их произносить, отказался потому, что накануне
очередной поездки увидел себя в кошмаре дурного сна в каком-то огромном
пустынном доме, где его окружили со всех сторон бледные мужчины в серых
сюртуках, вооруженные ножами для разделки мяса; осклабясь, они кололи его
этими ножами, и как он ни увертывался, куда ни поворачивался, повсюду его
встречали острия ножей, готовых поранить ему лицо и выколоть глаза; он
чувствовал себя загнанным зверем в окружении этих бледных, молчаливых,
странно улыбающихся убийц, которые никак не могли решить, кто из них нанесет
ему последний удар, кто завершит обряд жертвоприношения и первым напьется
его крови; но он уже не чувствовал ни страха, ни злобы, а лишь огромное
облегчение, которое охватывало его все больше и больше по мере того, как
жизнь уходила из тела; он стал невесомым, на душе было так покойно и ясно,
что он тоже улыбался, улыбался своим убийцам и своему собственному уделу; и
вот, наконец, некто, кто был в этом сне его сыном, пырнул его ножом в пах,
выпустил из него последний воздух, и кровь брызнула на белесые стены этого
дома, на белесые стены кошмара.
Он бродил по всей стране
странной походкой армадильо, заросший, провонявший едким потом, и мог
внезапно появиться в любом доме, в любой кухне, заставляя обитателей дома
дрожать от страха при виде этого вроде бы безобидного странника; а он
зачерпывал тотумой воду из глиняной кадки, пил, утоляя жажду, а то подходил
к кастрюле и рукой доставал из нее куски мяса и насыщался, такой уж
свойский, такой уж простой, что становилось жутко, хотя сам он и не
подозревал, что отныне на этом доме вечно будет стоять отметина его
посещения; он вел себя так просто отнюдь не из политического расчета, отнюдь
не потому, что жаждал любви и признания, как это было в более поздние
времена, а потому, что и впрямь был прост, был таким, каким был, и власть
еще не была засасывающей трясиной, какой она стала в годы его пресыщенной
осени, а была бурным потоком, который у нас на глазах вырвался из
первозданных глубин; не власть повелевала им, а он повелевал властью, и
стоило ему указать пальцем на деревья, которые должны были плодоносить, как
они плодоносили, на животных, которые должны были дать приплод, как они его
давали, на людей, которые обязаны преуспевать, и они преуспевали; он мог
прекратить дождь в тех местах, где он мешал урожаю, и заставить его
пролиться над засушливыми землями. «Я это знаю, потому что я сам видел это,
сеньор!» Легенда о нем сложилась задолго до того, как он достиг абсолютной
власти и сам поверил в то, что он ее достиг, сложилась еще в те годы, когда
он безоглядно верил в предсказания и толкования страшных снов, когда он мог
прервать только что начатую поездку из-за того, что вещая птица пигва
запела, пролетая над его головой, перенести на другой день свою встречу с
народом из-за того, что его мать, Бендисьон Альварадо, обнаружила в курином
яйце два желтка: а однажды он отказался от своей свиты, от сопровождавших
его повсюду сенаторов и депутатов, которые обычно произносили за него речи,
ибо он не осмеливался их произносить, отказался потому, что накануне
очередной поездки увидел себя в кошмаре дурного сна в каком-то огромном
пустынном доме, где его окружили со всех сторон бледные мужчины в серых
сюртуках, вооруженные ножами для разделки мяса; осклабясь, они кололи его
этими ножами, и как он ни увертывался, куда ни поворачивался, повсюду его
встречали острия ножей, готовых поранить ему лицо и выколоть глаза; он
чувствовал себя загнанным зверем в окружении этих бледных, молчаливых,
странно улыбающихся убийц, которые никак не могли решить, кто из них нанесет
ему последний удар, кто завершит обряд жертвоприношения и первым напьется
его крови; но он уже не чувствовал ни страха, ни злобы, а лишь огромное
облегчение, которое охватывало его все больше и больше по мере того, как
жизнь уходила из тела; он стал невесомым, на душе было так покойно и ясно,
что он тоже улыбался, улыбался своим убийцам и своему собственному уделу; и
вот, наконец, некто, кто был в этом сне его сыном, пырнул его ножом в пах,
выпустил из него последний воздух, и кровь брызнула на белесые стены этого
дома, на белесые стены кошмара.