..» С этой молитвой на устах он зашаркал дальше огромными ногами
обездоленного слона, измученного бессонницей, освещаемый последними
мгновенными зелеными рассветами, последними зелеными пучками света, которые
посылал вертящийся маяк; он слышал шум ветров, скорбящих о море, которое он
продал, слышал в призрачной дали времени музыку какого-то свадебного
гулянья, где ему по неосмотрительности Господа едва не воткнули нож в спину;
вдруг он наткнулся на заблудившуюся корову и заступил ей дорогу: «Корова,
корова, ступай отсюда!» Завернув корову, он направился в сторону своей
спальни, замечая в каждом из двадцати трех окон огни города, лишенного моря;
из каждого окна на него пахнуло знойным духом тайн городского нутра, обдало
таинственным дыханием тысяч и тысяч людей — единым дыханием города;
двадцать три раза он увидел его — в каждом из окон — и, как всегда, с
новой силой почувствовал великую и грозную переменчивость этого необъятного,
непостижимого океана, имя которому — народ; он представил этот народ
спящим, с рукой на сердце, и вдруг осознал, как глубока ненависть к нему
тех, кто, казалось бы, больше всех любил своего генерала! Ему ставили
свечки, как святому, с мистической верой произносили его имя, дабы помогло
оно роженицам счастливо разрешиться от бремени и отвратило смерть от ложа
умирающих, и проклинали ту, которая его родила, проклинали его мать, когда
видели его тоскливые глаза игуаны, его скорбные губы, его женственную руку
за бронестеклом сомнамбулического лимузина давних времен; целовали след его
сапога, оставленный в грязи, и посылали вслед ему проклятия, призывали на
его голову самую страшную смерть в те знойные ночи, когда из каждого
городского патио были видны блуждающие огни в равнодушных окнах безлюдного
Дома Власти. «Никто нас не любит», — вздохнул он, заглянув в спальню
покойной птичницы-мастерицы, художницы по иволгам, матери своей Бендисьон
Альварадо, чье тело давно истлело в погребальном склепе. «Спокойной смерти,
мать», — прошептал он. «Спокойной смерти, сын», — отозвалась она из
склепа. Было ровно двенадцать, когда он повесил лампу на крюк у дверей своей
спальни, пораженный жестокой болью в киле — кила даже свистнула в ужасе от
этой боли. Боль заполняла собою все, весь мир, все пространство, в мире не
было ничего, кроме боли, и он в последний раз закрылся на три ключа, на три
щеколды и три цепочки, принес последнюю жертву своему портативному
стульчаку, совершив последнее скудное мочеиспускание, и рухнул ничком на
голый пол, не раздеваясь, в штанах из грубой ткани, в которых постоянно
ходил с тех пор, как отменили всякие приемы и аудиенции, в полосатой рубашке
без накладного воротничка, в жалких, нищенских тапочках, зарылся лицом в
ладони, как в подушку, и мгновенно уснул, но в десять минут третьего
проснулся с тяжелой, одурманенной головой, весь в поту, — даже одежда была
насквозь мокрой от пота, как это бывало с ним накануне грозы.
«Кто там?» —
спросил он дрогнувшим голосом, ибо помнил, что кто-то окликнул его во сне,
но не его именем, а так: «Никанор! — И еще раз: — Никанор!» То был некто,
обладающий способностью проникать сквозь стены, не прикасаясь к замкам. А
когда он пригляделся, то увидел, что это была смерть. «То была ваша смерть,
мой генерал, одетая в рубище кающегося грешника, с крючковатой клюкой в
руке; череп ее был обвит могильными травами, в изломах костей проросли
подземельные цветы, в провалах глазниц мерцали проникновенные глаза древней
провидицы». И когда он увидел ее в полный рост, то понял, почему она его так
окликала: «Никанор! Никанор!» Ведь этим именем смерть зовет всякого
человека, когда приходит по его душу. Но он воскликнул: «Погоди, смерть! Еще
ведь не настал мой час! Я должен умереть во сне, в полутьме своего кабинета,
как это предсказала в незапамятные времена слепая гадалка, глядя в зеркало
первородных вод». Но смерть отвечала: «Нет, генерал! Это произойдет здесь,
сейчас! Вы умрете босой, в одежде нищего, которая на вас, хотя те, кто
найдет ваше тело, станут утверждать, что нашли его в кабинете, в полевой
форме без знаков отличия, с золотой шпорой на левом сапоге, — они скажут
так, лишь бы не противоречить легенде, лишь бы сохранилась вера в
прорицания», И он умер так, как сказала смерть, умер тогда, когда меньше
всего хотел этого, когда после стольких лет бесплодных иллюзий и самообмана
стал догадываться, что люди не живут, а существуют, черт подери, что самой
долгой и деятельной жизни хватает лишь на то, чтобы научиться жить — в
самом конце! Он умер, когда постиг свой итог: поверив некогда, в начале
пути, что не способен любить, о чем будто бы свидетельствовали гладкие,
лишенные линий ладони его рук и карты гадалок, он попытался заменить
плотскую любовь любовью к власти, пестуя в своей душе демона властолюбия,
отдав этому демону все; он стал добровольной жертвой и всю жизнь горел на
медленном огне чудовищного жертвенника; он вскормил себя обманом и
преступлениями, возрос на жестокости и бесчестии, подавил в себе свою
неуемную жадность и врожденную трусость ради того, чтобы до самого конца
света удержать в намертво стиснутом кулаке свой стеклянный шарик, не
понимая, что жажда власти порождает лишь неутолимую жажду власти, не
понимая, что насытиться властью невозможно не только до конца нашего света,
но и до конца всех иных миров, мой генерал!
А ведь он знал с самого начала, что его обманывают в первую очередь те,
кто ему угождает, знал, что за лесть берут чистоганом, знал, что толпы
людей, с ликованием славящих его и желающих ему вечной жизни, сгоняют силой
оружия; все это он знал и приучил себя жить с этой ложью, с этой
унизительной данью славы, ибо в течение своих бессчетных лет не раз
убеждался, что ложь удобней сомнений, полезнее любви, долговечнее правды; он
уже ничему не удивлялся, когда дожил до позорной фикции власти: повелевал,
когда все уже было ему неподвластно, был прославляем, когда утратил свою
славу, и утешался подчинением приближенных, не имея уже никакого авторитета.