Осень патриарха

«И он вернул жизнь
утонувшим курам и приказал водам опуститься, и они опустились!» В звоне
радостных колоколов, в шуме праздничного фейерверка, в гомоне толпы, которая
собралась на площади де Армас, чтобы торжественно отметить закладку первого
камня восстановления, чтобы восславить своими песнями того, кто обратил в
бегство дракона бури, кто-то взял его под руку и увлек к балкону: «Ведь
теперь народ особенно жаждет вашего вдохновляющего слова!» И, не сумев
вырваться, он очутился на балконе и услышал единодушный глас: «Да
здравствует настоящий мужчина», — и глас этот пробрал его до самого нутра,
как штормовой ветер, — с первых дней его режима ему было знакомо это
чувство беззащитности перед лицом целого города, и в голове у него молнией
сверкнула беспощадно ясная мысль, что он никогда не отваживался и не
отважится бестрепетно встать в полный рост перед бездной, имя которой —
народ; и мы, стоящие внизу, там, на площади де Армас, как всегда, увидели
нечто почти нереальное, увидели мимолетный образ осиянного ореолом старца в
белых полотняных одеждах; старец молча благословил всех с высоты балкона и
мгновенно исчез; но нам было достаточно и этого мимолетного видения: он —
там, на своем посту, он оберегает нас и денно и нощно, он всегда с нами; а
он, сидя в плетеном кресле-качалке под историческими тамариндами, что росли
в патио особняка на отшибе, сосредоточенно думал о чем-то с непочатым
стаканом лимонада в руке, пока его мать, Бендисьон Альварадо, провеивала
маис в миске из выдолбленной тыквы, — закрыв глаза, он слушал, как шуршат
зерна; в три часа пополудни, когда дрожит знойное марево, он все так же
продолжал сидеть в кресле-качалке, глядя на мать сквозь кисею жары, а
Бендисьон Альварадо хватала зазевавшуюся у нее под ногами дымчатую курицу,
зажимала ее под мышкой и почти нежно сворачивала ей голову, уговаривая при
этом своего сына, чтобы он сегодня не спешил уходить: «Ты себя в чахотку
вгонишь из-за того, что так много думаешь и почти ничего не ешь!» Она
умоляла его остаться до вечера, чтобы хорошенько поужинать, соблазняла его
курицей, которая трепыхалась у нее под мышкой в последних судорогах, и он
соглашался: «Ладно, мать, я остаюсь», — и оставался сидеть в
кресле-качалке, вдыхая нежный аромат кипящей в кастрюле курятины и прозревая
наши судьбы. Он был единственной гарантией прочности нашего земного
существования, жизнь казалась немыслимой без уверенности в том, что он есть,
что он там, у себя, неподвластный ни чуме, ни циклону, презревший
издевательскую насмешку Мануэлы Санчес, неподвластный даже времени, —
мессия, погруженный в заботы о нашем благе, о нашем счастье; мы знали, что
он не придумает для нас ничего такого нам во вред, он ведь потому и устоял
перед всеми превратностями судьбы, что знал, что нам надо, примерялся к нам
во всем, и вовсе никакая не храбрость или особое благоразумие помогли ему
устоять; да, он знал, что нам надо, что нам подходит, а что не подходит,
знал за всех нас и лучше всех нас; это знание еще больше укрепилось в нем
после того, как он однажды совершил тяжелый переход на дальнюю восточную
границу страны, к тому месту, где лежит исторический камень, на котором
выбиты имя и даты жизни солдата, павшего последним, здесь, на восточной
границе, во имя территориальной целостности родины.

Он был единственной гарантией прочности нашего земного
существования, жизнь казалась немыслимой без уверенности в том, что он есть,
что он там, у себя, неподвластный ни чуме, ни циклону, презревший
издевательскую насмешку Мануэлы Санчес, неподвластный даже времени, —
мессия, погруженный в заботы о нашем благе, о нашем счастье; мы знали, что
он не придумает для нас ничего такого нам во вред, он ведь потому и устоял
перед всеми превратностями судьбы, что знал, что нам надо, примерялся к нам
во всем, и вовсе никакая не храбрость или особое благоразумие помогли ему
устоять; да, он знал, что нам надо, что нам подходит, а что не подходит,
знал за всех нас и лучше всех нас; это знание еще больше укрепилось в нем
после того, как он однажды совершил тяжелый переход на дальнюю восточную
границу страны, к тому месту, где лежит исторический камень, на котором
выбиты имя и даты жизни солдата, павшего последним, здесь, на восточной
границе, во имя территориальной целостности родины. «Я добрался до того
места мать!» Добравшись, он присел отдохнуть на тот исторический камень и
принялся разглядывать расположенный по ту сторону границы, на территории
сопредельной державы, мрачный город, над которым постоянно моросит холодный
дождь и подымается темный от копоти туман; он смотрел на этот суровый город
и видел бегущие по улицам трамваи, а в них — изысканно одетых людей, видел
чьи-то похороны, именитые, ибо вслед за катафалком двигалась вереница карет,
запряженных белыми першеронами с султанами на головах, видел спящих в
портике собора детей, укрытых газетами, видел все это и удивлялся: «Черт
подери, что за чудные люди здесь живут, поэты, что ли?» Но кто-то подсказал
ему: «Ничего подобного, мой генерал, никакие это не поэты, это годо, они в
этой стране правят». И он вернулся из той поездки в приподнятом настроении,
радостно открыв для себя, что ничто не может сравниться с милым сердцу
запахом тронутых гнильцой гуайяв, с шумной рыночной сутолокой родных городов
и селений, что ничем не заменишь пронзительного чувства грусти, которое
возникает в час заката — здесь, в этой бедной стране, за чьи пределы он
никогда не ступит, но не потому, что боится оставлять свое кресло, как
утверждают враги. — «А потому мать что человек это дерево в своем лесу
потому что человек это лесной зверь выходящий из логова только для того
чтобы найти пищу». Он твердил это самому себе с искренностью предсмертной
исповеди, думал об этом, забываясь коротким тревожным сном в часы сиесты,
вспоминая далекий-далекий год, давний-предавний августовский вечер, когда он
вынужден был признать, что его властолюбие имеет свои границы, что он вовсе
не претендует на большее, нежели управление своей собственной страной, и
только; это выявилось в его беседе с молодым борцом за свободу, с молодым
иноземцем, которого он принял в тот вечер в душной полутьме своего кабинета;
то был застенчивый молодой человек, полный честолюбивых замыслов и
обреченный на одиночество, что сразу было видно, — есть такие люди, со дня
рождения меченные клеймом одиночества; молодой человек неподвижно стоял в
дверях, не решаясь проходить дальше, пока глаза его не привыкли к полутьме,
в которой в эти жаркие часы с особой силой благоухало пламя глициний, и пока
он не различил сидящего в кресле старика, — сжатый кулак левой руки старика
лежал на голом столе, вид у старика был столь будничный и бесцветный, что не
имел ничего общего с официальными изображениями президента; охраны в
кабинете не было, старик был без оружия, в мокрой от пота рубашке,
обыкновенный смертный с прилепленными к вискам листьями шалфея, что помогает
при головной боли.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102