Осень патриарха

И тогда Бендисьон Альварадо,
ткнув в сторону сына кисточкой для раскрашивания птиц, спросила еще более
удивленно: «Ты что, на самом деле превратился в Образ Сердца Христова, что
делаешь такие скорбные глаза и кладешь руку на грудь?» Он отдернул руку,
встал и вышел, хлопнув дверью, выматерив про себя свою матушку, вернулся во
дворец и стал слоняться по всем этажам, засунув руки в карманы, чтобы не
тянулись, куда их не просят; слонялся и смотрел в окна на тоскливые струи
дождя, на приляпанные к стеклу звездочки из серебристой оберточной фольги,
на латунные луны, подвешенные за окнами, чтобы в три часа пополудни была
иллюзия, что сейчас восемь вечера; он видел в окно промокших солдат охраны,
видел тоскливое море и дождь, дождь, дождь, в каждой капле которого была
Мануэла Санчес, недосягаемая Мануэла Санчес, не принадлежащая ему Мануэла
Санчес, хотя и живущая в этом городе, в городе, где ему принадлежало и было
подвластно все; его преследовало видение жуткого в своей безлюдности
помещения, где стоит стол со стульями, водруженными на него кверху ножками,
и это видение превращалось в чувство безысходного одиночества, одиночества
еще одних сумеречных эфемерных суток, одиночества еще одной ночи без Мануэлы
Санчес. «Черт подери, — вздохнул он, — такая боль в душе, как будто отняли
что-то, что и вправду было». Он устыдился своего состояния, его рука в
поисках успокоения потянулась было к сердцу, но он просунул ее в штаны и
положил на килу, убаюканную дождем, — какой она была, такой и осталась,
громадная, тяжелая, и прежняя боль притаилась в ней, прежняя привычная боль,
но сейчас она показалась ему нестерпимой, как будто он стиснул в руке
собственное сердце, как будто он держал его на ладони, живое, обнаженное
сердце, и только в эти минуты он понял справедливость утверждения, которое
слышал в разное время от разных людей: «Сердце — это третье яичко, мой
генерал!» Чертыхнувшись, он отошел от окна, послонялся взад-вперед по своей
приемной и, томясь безвыходным положением пожизненного президента, чувствуя
себя так, словно рыбья кость застряла в душе, отправился в зал заседаний
государственного совета, уселся и стал слушать, как всегда, ничего не слыша
и ничего не понимая, о чем там говорят, и почти засыпая от навевающего
сонливую скуку доклада о финансовом положении. И тут вдруг что-то изменилось
в самой атмосфере заседания, что-то повисло в воздухе, умолк и уставился на
президента министр финансов, и все остальные уставились на него,
разглядывали его сквозь щели в броне непроницаемости, внезапно треснувшей от
боли, а он ясно увидел самого себя, беззащитного, безмерно одинокого на
своем стуле в конце длинного орехового стола, бледного от того, что
застигнут врасплох в самом жалком для пожизненного президента положении:
схватившимся за сердце; его жизнь догорала на ледяных угольках кристальных
как у ювелира, глаз министра здравоохранения; дорогой земляк, поигрывая в
пальцах цепочкой карманных золотых часов, разглядывал само его нутро.

«Черт подери, — вздохнул он, — такая боль в душе, как будто отняли
что-то, что и вправду было». Он устыдился своего состояния, его рука в
поисках успокоения потянулась было к сердцу, но он просунул ее в штаны и
положил на килу, убаюканную дождем, — какой она была, такой и осталась,
громадная, тяжелая, и прежняя боль притаилась в ней, прежняя привычная боль,
но сейчас она показалась ему нестерпимой, как будто он стиснул в руке
собственное сердце, как будто он держал его на ладони, живое, обнаженное
сердце, и только в эти минуты он понял справедливость утверждения, которое
слышал в разное время от разных людей: «Сердце — это третье яичко, мой
генерал!» Чертыхнувшись, он отошел от окна, послонялся взад-вперед по своей
приемной и, томясь безвыходным положением пожизненного президента, чувствуя
себя так, словно рыбья кость застряла в душе, отправился в зал заседаний
государственного совета, уселся и стал слушать, как всегда, ничего не слыша
и ничего не понимая, о чем там говорят, и почти засыпая от навевающего
сонливую скуку доклада о финансовом положении. И тут вдруг что-то изменилось
в самой атмосфере заседания, что-то повисло в воздухе, умолк и уставился на
президента министр финансов, и все остальные уставились на него,
разглядывали его сквозь щели в броне непроницаемости, внезапно треснувшей от
боли, а он ясно увидел самого себя, беззащитного, безмерно одинокого на
своем стуле в конце длинного орехового стола, бледного от того, что
застигнут врасплох в самом жалком для пожизненного президента положении:
схватившимся за сердце; его жизнь догорала на ледяных угольках кристальных
как у ювелира, глаз министра здравоохранения; дорогой земляк, поигрывая в
пальцах цепочкой карманных золотых часов, разглядывал само его нутро.
«Должно быть, кольнуло», — осторожно сказал кто-то, но он уже убрал с груди
свою русалочью руку, положил ее, ставшую каменной от охватившей его злобы,
на стол, лицо его приобрело обычный цвет, и он, как свинцовую очередь,
выплюнул в лицо всем яростную тираду, подтверждая свою авторитарную власть:
«Вы бы хотели, чтоб кольнуло, рогоносцы! Ну, чего заткнулись? Продолжайте!»
Они продолжали, но машинально, не слыша самих себя, каждый понимал, что с
ним стряслось что-то из ряда вон выходящее, коли он такой злющий; все стали
перешептываться, тихонько показывать на него пальцем «Вы только посмотрите
на него! Он так расстроен что держится за сердце. С чего бы это? Прямо из
себя выходит». Пошел слушок, распространился по всему дворцу, будто
президент срочно вызвал министра здравоохранения, что когда тот явился, то
застал президента за столом и увидел, что президент разглядывает свою правую
руку, лежащую на столе как разбухшая колода; говорили, что президент
приказал министру здравоохранения немедленно отрезать эту руку, чтобы она не
мешала президенту жить, не тянулась произвольно, куда ее не просят; но,
говорили, министр здравоохранения решительно отказался это делать, заявив,
что не сделает этого даже под угрозой расстрела: «Здесь вопрос
справедливости, мой генерал, я не стану делать ампутацию, потому что весь я
не стою одной вашей руки!» Сей слух и другие слухи о его состоянии повторяли
во всех закоулках и на всех перекрестках, слухи росли и ширились, пока он на
ферме самолично следил за распределением молока для казарм, глядя, как
занимается пепельное утро вторника Мануэлы Санчес, ибо отныне все и вся было
Мануэлой Санчес.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102