— Они там все жрали. Меня стошнило.
«Вот что значит — аристократия, — рассказывал на кухне один из старичков-ветеранов, участвовавших в операции по вызволению Одило. — Ее стошнило. Полк, в ружье! Та-та-та-а… — Он пропел сигнал тревоги, очень похоже подражая трубе наших кентавров. — Я, грешным делом, подумал: сейчас господин Анео прикажет стрелять по окнам. А что? Мы готовы! Как прикажет!» — Он всхлипнул и мгновенно утешился рюмкой ледяного арака.
И я, слушая это, понимал, что все они совершили какой-то очень важный поступок. Одило, отец, старцы с лучевыми автоматами.
Разумеется, в нашем доме имелись портреты родственников: ныне здравствующие вперемешку с покойными. Маминых было два: большой — в гостиной и маленький — в папином кабинете. В моем представлении с мамой они никак не связывались. То, что я сознавал рассудком, почти не имело отношения к реальности. Настоящим было для меня только то, что я вмещал сердцем.
Например, я точно знал, что мама — в далеких, тихих садах, где все пропитано близостью Иезуса. Иезус там не такой, как на троне, и не такой, как в три часа своей смерти, а такой, как на образе «Идущего по космосу», облаченный в тишину и погруженный в Себя, одновременно Путник и Путь. Этот образ бесконечно идущей навстречу Истины был мой любимый. И мама находилась там же, рядом. Всякий раз в храме я как будто слышал подтверждение этому.
Мои отношения с мамой я называл «золотистыми», потому что мысли о ней сопровождались глубоким, спокойным сиянием. Я испытывал с ее стороны некую высшую заботу.
Одно время я совершенно искренне сожалел о том, что мама — не мужчина и поэтому не может быть моим Ангелом-Сохранителем. Конечно, из мамы получился бы не такой сильный Ангел, как тот, что был у Гатты на священной доске, — с суровым лицом и мечом из разноцветного пламени, — но зато мама всегда меня понимала и очень жалела. Я мог рассказать ей о себе что угодно. И для нее все это было так же важно, как и для меня. Иногда я просыпался от ее поцелуя и еще успевал уловить краем пробуждающегося глаза уходящий золотистый свет.
Первое настоящее горе постигло меня в мои семь лет, когда одна черненькая бородатая собачка, с которой я прежде не был даже толком знаком, забрела в мою комнату, чтобы околеть. Не знаю, чем был болен пес, но он всю ночь плакал от страха, тыкался воспаленным носом мне в лицо, а утром я нашел его у себя под кроватью. Я удрал из комнаты, потрясенный этой смертью не меньше, чем первый человек в раю после падения, когда Бог у него на глазах убил какое-то из райских животных. Я забился в угол под паноплией и там, в полумраке, все утро безутешно всхлипывал. И все это время мама терпеливо стояла рядом, а собачка, с крайне удивленным видом, сидела у нее на руках.
Потом меня обнаружила нянька и увела.
Я никому не рассказывал о том, что вижу маму. Я думал, что ее видят все. И только потом, когда я стал старше, она перестала приходить ко мне въяве. Но я все равно ощущал ее ласковую, осторожную близость.
Однажды я собрался с духом, проник к старшему брату Гатте и сказал:
— Если бы мама была мужчиной, она стала бы Ангелом.
Гатта отложил планшетку, где что-то писал, и холодно посмотрел на меня — так, что я обмер от любви к нему.
— Ты глуп, — сказал старший брат.
— Почему? — спросил я. Слова брата несли в себе надежду.
— Потому что Ангел — не мужчина и не женщина, — сказал он. — И вообще не человек, а совсем особенное. У него все особенное — и тело, и одежда.
— Значит, мама все-таки может быть Ангелом? — уточнил я, желая выяснить все до конца. У меня едва язык ворочался, так я переволновался.
Гатта вдруг ужасно побледнел — сделался зеленее салата — схватил меня и больно стиснул. Я испугался. Иногда я так злил старшего брата, что он, не стесняясь, давал мне затрещину. Но Гатта только сказал «да» и отпустил меня. Я был счастлив. Гатта очень много знал об Ангелах, только не все мне рассказывал.
Однажды произошло событие, которое взбудоражило все мои чувства, связанные с мамой и отцом. Впрочем, после этого я не стал считать эти чувства ложными. Напротив, встряска заставила их засиять еще ярче.
В дом приехала родственница. Постоянно она обитает на Вио, где у нас филиал фирмы. Там она, должно быть, и кормится. Двоюродная сестра деда или что-то в таком роде. Она была рослая, с широкими плечами, большим количеством мяса на костях и куда больше напоминала лошадь, чем наши кентавры. У нее были густо накрашенные синим брови и высветленное особой пудрой лицо. Повсюду ее сопровождали резкий запах и громкий голос. Я прятался от нее, и она мучила моих сестер, пытаясь подкупить их сладостями с Вио. Но в конце концов она обнаружила и меня, выковыряла из щели между шкафами, где я хоронился, и потащила к себе. Сестры мои, стирая с себя платками ее липкие поцелуи, хмуро жевали в гостиной. Дед, сильно смущенный, держался бодрячком. У лакея, прислуживающего за столом, был подчеркнуто сонный вид. Отец, по обыкновению, скрывался в глубине дома, а Гатта, едва мелькнув, сразу уехал в город.
Завладев мною, родственница взревела (я с ужасом смотрел на ее обнажившиеся зубы — такие же желтые, как и белки ее глаз):