— Почти уверен, — отозвался Гоцвеген.
Бугго хлопнула ладонями по столу, рассыпав кругляши.
— Ладно, — сказала она, — так и быть. Прощаю вас за то, что надули меня, сволочи. Только не рассказывайте никому всей правды о том, как капитан «Ласточки» Бугго Анео спасла бывшего диктатора Арзао Тоа Гираху!
Часть третья
И это действительно осталось тайной на многие годы. Гираха, проклинаемый и неуловимый, скрывался на хедеянской вилле несколько лет, дожидаясь, пока демократическое правительство доведет его родную планету до состояния полного экономического хаоса, чтобы затем внезапно оказаться там, прямо в эпицентре событий, и взять власть голыми руками. В день, когда стало известно о высадке Гирахи, с Арзао панически взлетели сотни шаттлов — как мухи с тухлятины, которую вдруг пнул энергический сапог. Кое-какие шаттлы были сбиты и сгорели в околопланетном пространстве, но те, кто хорошо знал Гираху, понимали: это так, слабенькая акция устрашения.
Бугго держала у себя в каюте снимок: Тоа Гираха разбивает камеры и экраны стереовизионщиков. Оказавшись в родительском доме, она извлекла этот снимок из материалов сайта «Арзао. Исторический архив» и водрузила на стену бывшей детской, где теперь обитала. Скажу не без гордости: я был первым после Хугебурки и Гоцвегена, кто узнал подлинную историю спасения диктатора Гирахи. Тетя Бугго подробно описала ее в своем «ретродневнике», как она называла тетрадь, куда заносила воспоминания.
Случалось, я просиживал у тети Бугго по целым дням. Моя немая нянька неизменно таскалась в таких случаях за мной и устраивалась сидеть на полу у двери, пока мы с теткой читали записи и разговаривали. Не знаю, какие мысли бродили тогда в нянькиной голове. Она была преданной и свирепой, а лицо у нее было неподвижное и грубое. Почему-то мне всегда казалось, что она, потеряв язык, долго отучала себя улыбаться.
Тетя Бугго учила меня играть в кругляши и длинные кости, показывала, как выглядят жульнические костяшки и как передергивать пачку при сдаче кругляшей, так что со временем я стал изрядный шулер и даже побивал в этом искусстве свою тетушку.
В детские годы я практически не встречался с людьми вне нашего дома и сада и потому впоследствии многие внешние мнения нашел более чем странными. С другой стороны, детство и ранняя юность совершенно не подготовили меня к тому, чтобы вести легкие беседы на общепринятые темы. У нас, как выяснилось потом, обсуждалось что угодно, кроме «общепринятого», — отсюда понятно, как легко можно прослыть человеком со странностями.
С сестрами я, правда, почти не разговаривал и воспринимал их, скорее, как красивую антуражную подробность; но прочие — дед, отец, старший брат Гатта, тетя Бугго, моя нянька и несколько избранных приживалов — постоянно находились в фокусе моего детского внимания. Иногда я сам себе казался эдаким составным человечком, у которого нет ничего своего: это у меня от брата, то я позаимствовал у тетушки, а иное унаследовал от деда (в частности, дурное обыкновение во время чтения, замечтавшись, открутить пальцами от уголка книжного листа кусочек, скатать его в шарик и сжевать — если книга попадалась волнительная).
Иногда я думаю вот о чем: не превращается ли порой счастливое детство в своего рода ловушку? Слишком уж мы привыкаем к этому даровому празднику, когда довольно только бывает открыть глаза, чтобы все тебе было в готовности, ожидая лишь твоего пробуждения: и стол с подарками, и цветы на окнах, и музыка в саду, и ласковые люди вокруг. Оказавшись во внешнем мире, не сразу и поймешь, что отныне ради праздника придется долго и тяжко работать, и не кому-то, а тебе самому. Поначалу чувствуешь себя обманутым: открыл глаза — а вокруг все те же крашеные стены казармы Космической Академии, все та же вторая койка с храпящим на ней соседом, все та же недописанная курсовая в чиненом-перечиненном компьютере — и никому нет дела до того, что у тебя именины.
Потом к этому привыкаешь, конечно. Гатта сказал мне как-то, что с ним было все то же самое. Ощущение огромного надувательства прошло только после того, как у него появились собственные дети. Только тогда он вполне научился творить обстановку, в которой возможно чудо. А я до сих пор умею только вспоминать.
Это было то невозвратное и кажущееся огромным — а на самом деле довольно короткое — время, когда отец и тетка были сравнительно молоды, дедушка — жив, а мои сестры и брат — юны и прекрасны, не тронуты ни обидами, ни шрамами.
Праздновали именины Одило, старшей сестры, самой носатой из всех отпрысков нашего отца; она устрашающе походила на тетю Бугго. Собрались в саду, таком же огромном, беспорядочном и старом, как и дом; этот сад был необходимой принадлежностью нашей жизни. Явилось множество гостей: какие-то служащие отцовской компании с семьями, подруги Одило по учебному заведению, также с семьями, некоторые отдаленные наши родственники, смутно вспоминаемые дедушкой, а также разные безымянные личности, которых никто не приглашал, — эти сунулись к нам запросто, из любопытства, желания «повращаться», а может, и что-нибудь спереть из посуды, поскольку мы никогда не пользовались тонкими пластиковыми тарелками и подавали только на стеклофаянсе с настоящим глазуревым покрытием.