— И всё же — поверьте интуиции старого разведчика и генштабиста, Яков Кириллович, — прищурился генерал, — за всем этим что-то кроется, и что-то — для наших с вами планов весьма важное.
— А вы, Николай Саулович, поверьте моей, — возразил Гурьев. — Если от этой тайны что-то важное зависит — для нашего дела — она нам в соответствующий момент и откроется. Как то самое пророчество. А ломиться мы не станем. Раз такая каша из всего этого на сегодняшний день получается — это может означать только одно: мы не готовы. Ни духом, ни техникой. Вот и давайте будем готовиться.
— Откуда же такая уверенность, Яков Кириллович?
— Из опыта изучения текстографии и текстологии Священного Писания, — усмехнулся Гурьев.
Ни духом, ни техникой. Вот и давайте будем готовиться.
— Откуда же такая уверенность, Яков Кириллович?
— Из опыта изучения текстографии и текстологии Священного Писания, — усмехнулся Гурьев.
Генерал только недоумённо головой в ответ покачал.
* * *
Да, время появилось, но и забот — не убавилось, хотя очень многое работало в автономном, автоматическом режиме. На Мотли-авеню не переводились гости со всего света. Нашлись подходы к Ильину [32] , Крамаржам [33] , вытащили через Финляндию Солоневича, эмиссары банка вовсю трудились в Китае и Индонезии. Гурьев и сам частенько отправлялся в вояжи — как правило, ненадолго, на два, на три дня, всегда — аэропланом и непременно в сопровождении Тэдди, двух офицеров и кого-нибудь из высокопоставленных сотрудников банка, иногда — самого Брукса. География этих поездок была более чем обширной — он даже побывал в Палестине, где разговаривал с Рутенбергом и раввином Авраамом Куком [34] , и Рэйчел видела, каким довольным он вернулся из этой поездки. Как и Тэдди, который взрослел просто на глазах. Они никогда — никогда, никогда! — не брали её с собой. Никогда. Рэйчел понимала — так он приучает её к мысли о разлуке.
Он и сам всё время жил с этой мыслью. И странным, непостижимым образом эта мысль нисколько не отдаляла их друг от друга — наоборот. Они оба — и Гурьев, и Рэйчел — научились ценить каждую секунду, проведённую вдвоём. Никогда время ещё не было таким плотным.
Только один раз он взял Рэйчел с собой, а Андорру — в июле тридцать пятого, на праздник в честь дня рождения наследника великокняжеского престола — Кириллу исполнялось четыре года. Рэйчел так хотелось побольше узнать о Гурьеве, познакомиться с теми, кто знал его ещё в Москве, в России, что она даже не думала о ревности и не испытывала никакой неловкости. Всё было просто чудесно, — Рэйчел безоглядно влюбилась в пейзажи крошечной горной страны, и они провели восхитительную, незабываемую ночь в пастушеской хижине у открытого очага, под огромными, яркими звёздами, в такой тишине, какой невозможно представить себе, не услышав её своими ушами. Только вдвоём. Вдвоём под огромным и чёрным куполом неба.
Ревновать его можно было, пожалуй, только к Тэдди. С мальчиком он по-прежнему проводил уйму времени — и не только в занятиях. Рэйчел пришла в ужас, когда в августе того же года на поле перед домом появился сверкающий самолёт — подарок для Тэдди. А через месяц Тэдди уже был в воздухе — за штурвалом. Она понимала: иначе нельзя. Судьба этого мальчика — это судьба воина и государя, даже если он никогда не наденет настоящую корону, и глупо, немыслимо этому мешать. Она знала — конечно, знала. Но то, как Гурьев воплощал эту судьбу в реальность, всё равно приводило её в ужас, хотя Рэйчел отчётливо понимала — никто, кроме Джейка, не сможет этого сделать. Никто, никогда не сможет сделать это лучше него.
О, Господи. Джейк. Мой Боже, мой храм. Моё счастье-судьба, моя боль. Мой ласковый зверь, мой Серебряный Рыцарь.
Это было такое горькое счастье — чувствовать спокойное лучистое тепло её души рядом с собой. Знать, что это ненадолго. Понимать, что это навечно. О, Господи. Рэйчел.
Это было такое горькое счастье — любить её каждый день. Каждую ночь, — каждый раз, как последний. Растворяться в пламени её желания, чувствовать, что всё это для него, одного, отныне и навсегда, — её жар, её влага, пронизывающая ласка пальцев, обжигающая нежность губ, вся она — целиком, без остатка.
Она даже не представляла себе никогда, что мужчина может быть… таким.
Улыбалась, вспоминая, как думала о нём — и об этом — с опаской. Не могла и помыслить, что мужчина — такой мужчина, как Джейк — способен на такую невозможную нежность. Купаться в этой нежности, пропадая в ней, пить его ласки, чувствуя, как распаляется жажда. Ощущать его руки, восхитительную тяжесть сильного тела, подчиняться его ритму и включать его в свой, и терять сознание от восторга. «Ты моя тёпа-растрёпа». Она пугалась, хватаясь за зеркало, проверяя, не нарушилась ли причёска, не помялось ли платье, не появился ли где, упаси Господь, какой-нибудь непорядок. А он смеялся. О, Боже, как он смеялся. Над ней? Конечно, над ней. Как она была за это ему благодарна. Я люблю тебя, Джейк. Ты слышишь?!
Он слышал. И он был первый мужчина, с которым она не опасалась говорить о том, что чувствует. Произносить это вслух — «я люблю тебя». Потому что он не боялся — ни её любви, ни своей. Я люблю тебя. Он всегда — всегда! — говорил это только по-русски.