— Сильная Россия — залог Мирового Равновесия. Держава Удерживающего — мир для всех, мир на тысячу лет. Мирная, неагрессивная, не стремящаяся никого задавить и подмять под себя — но сильная. А слабая Россия — это хаос и смерть по всей планете. Такова цена, Дашенька. Слышишь, Андрей? Единственная цена, невозможная цена — она такова.
Девушка долго молчала. Потом проговорила — голос её звенел и дрожал от слёз:
— Это очень страшно, Гур. Очень-очень.
Гурьев посмотрел в её чёрные от горя глаза и кивнул:
— Я знаю. А теперь — это знаете вы.
— И что же нам делать? Зачем мы? Для чего нужны мы?!
— Вам и самим известен ответ, но я его всё же озвучу. Именно вы будете своим существованием, своим примером, а если надо — то своей властью строить ту самую систему отбора лучших на благо всех. Без вас она невозможна. И вы обязательно справитесь. Вам предстоит хранить эту державу тысячу лет. Смирять похоть сильных к слабым. Смирять зависть слабых к сильным. В державе ста пятидесяти языков и двухсот миллионов судеб только царь вправе сказать последнее слово, потому что всем угодить, сделать всем хорошо — невозможно.
Царь есть суд. Суд есть равновесие. Равновесие — условие продолжения жизни. На этой земле. Под этим небом. Под этим солнцем.
Москва. Кремль. Май 1941 г.
— Ничего не случится, — Гурьев посадил детей перед собой, посмотрел обоим в глаза. — Ничего плохого случиться с вами не может. Хорошенько запомните это. Оба. Я вас выведу даже из ада, если будет нужно, а Кремль — это просто большая, к тому же — нами, нашими людьми охраняемая крепость. У нас всё есть. Городецкий вас будет ждать, подстраховывать. Вы войдёте и выйдете невредимыми, даже если всё окажется совсем не так, как я замыслил.
— Всё всегда бывает совсем не так, — вздохнула Даша. Городецкий, подумала она. Имя какое — как пулемётная очередь. Они все такие — и Гур. И Варяг. И Андрей. И я тоже — должна.
— Не в этот раз, — резко сказал Гурьев. — На этот раз — всё будет так. Ничего не бойтесь. Если он хотя бы заподозрит, что вы боитесь — ничего не выйдет. Учтите — на вас сейчас смотрит весь мир, даже не подозревая об этом. В ваших руках — не только судьба этой страны, России, но и всех остальных. Слышите меня? Понимаете меня?
— Слышим и понимаем, Гур, — Даша взяла Андрея за руку, положила себе на колено. — И слышим, и понимаем. Понимаем, что ты чувствуешь. Правда, Андрюша? — Андрей кивнул. — Вот. Гур, мы справимся. Должны — значит справимся. Всё.
Всё, подумал Гурьев. Действительно — всё. Сделано — всё. Теперь — или да, или нет. Теперь, когда сделано всё, что можно — случится, чему суждено. И мы с этим обязательно справимся.
* * *
Сталин долго изучал «объективки», тасовал фотоснимки, перекладывал бумаги, раскладывал их на столе, снова подносил к глазам. Долго, — бесконечно долго. Потом — долго читал записку Андрея. Поднялся, вышел на свою «тропинку» и возобновил по ней вечный бег. Интересно, подумал Гурьев, сколько вёрст протоптал по этому коврику товарищ Сталин за столько лет? Наверное, уже до Луны можно дотопать. Сталин остановился:
— Восемь самолётов сбил? Восемь?
— Да.
— И подлодку? Большая подлодка?
— Там приложение есть, Иосиф Виссарионович. Да, серьёзная. С зенитной пушкой и пулемётом. У него был установлен прибор для прицельного ночного бомбометания, новейшей разработки. Очень точно бомбу положил, прямо в рубку, а потом — видимо, детонация торпед, или что там — трудно сказать. Сильно не разбирались — война.
— Что за прибор? Есть такие у нас?
— Есть, есть, Иосиф Виссарионович. Сами такой сразу не сделаем — не хватает пока технической культуры, всё-таки очень тонкая оптика. Но закуплены в нужных количествах, заказаны. Всё в порядке.
— А самолёт? Самолёт хороший?
— Самолёт — самый лучший, — улыбнулся Гурьев. — Люди, которые его собирали, надлежащим образом проинструктированы. Там каждый винтик, каждая заклёпочка — под микроскопом изучены и сто раз перепроверены. Специальным аэродинамическим лаком покрыт — почти на четыре процента выше скорость против паспортных данных. А четыре процента в бою — сам знаешь, что такое, Иосиф Виссарионович. Это же мой мальчик. Мой малыш. Твой Наследник. У него всё — самое лучшее. И прицел, и самолёт, и бомбы, и ведомые — всё по самому высшему разряду. А с этой подлодкой — ну, просто вообще, как нарочно.
А с этой подлодкой — ну, просто вообще, как нарочно. За неё сразу два ордена получил: «Крест Виктории» и «Крест за выдающиеся лётные заслуги». В общем, да, красиво вышло.
— Красиво? — спросил Сталин. Подозрительно тихо спросил. Потом — согласился: — Да. Красиво. Кто ему разрешил?
— Что?
— «Что»?! Воевать — кто разрешил? Летать — кто разрешил?!
— Никто.
— Никто. Понятно. Никто.
— Никто, Иосиф Виссарионович, — спокойно подтвердил Гурьев. — Я понимаю, что ты сейчас чувствуешь. Но ведь и ты понимаешь — ту самую, очень простую вещь. Он — человек. Воин. Настоящий воин. Я его таким сделал. И при этом он — мальчик, ему восемнадцать лет. Страна, в которой он вырос, ведёт войну. Это не просто какие-то там рыцари-бароны лужок не поделили — это с Гитлером война, с Гитлером, война против врага, настоящего врага, который ненавидит и жаждет разрушить, уничтожить всё то, что он, мой малыш, — как ты, как я, — любит и ценит. Все его сверстники, все, кто способен держать оружие — на войне. А он будет сидеть в подвале? Да, потерять такого человека, такого невероятно важного, единственного человека — не просто трагедия. Чтобы верно назвать это — нет слов ни в одном языке. А как ты ему запретишь? Скажешь — ты такой замечательный, уникальный, тебе нельзя? А кругом — не просто война, а — такая. Друзья воюют. По товарищам, павшим в бою, тризну справляют. А он — будет сидеть, смотреть на это? Не можешь ты мужчине, солдату, запретить защищать то, что ему дорого. Долг и честь. Есть такая штука, Иосиф Виссарионович, — химия. Таблеток от храбрости не существует. А он — с пелёнок небом бредит. С четырнадцати лет за штурвалом. Каждый день. Это не лечится.