— Тогда — пускай, — милостиво разрешила она.
И, взяв Гурьева обеими руками за локоть, прижалась щекой к его плечу.
* * *
Дети вернулись засветло — всё-таки дисциплинку понимают, что одна, что другой, с почти садистским удовольствием подумал Гурьев, глядя на Дашу с Андреем. Прозрачные от счастья, с перевёрнутыми внутрь глазами они, казалось, напрочь забыли, что руки существуют ещё для чего-нибудь, кроме того, чтобы держаться ими друг за друга. Тихо поздоровавшись, дети безразлично поковырялись в тарелках, чем, кажется, обидели чуть не до слёз Веру, которая ради таких гостей просто сама себя превзошла, тихо встали, тихо пробормотали хором «спасибо», снова соединили разомкнутые руки и тихо ушли — встали на балконе, опоясывающем весь второй этаж огромного дома-дворца, выстроенного с фантастической скоростью внутри крепости, почти пока нежилого — четыре комнаты из ста шестнадцати занимали Чердынцевы, одну — Тимирёва, а две, в противоположном крыле — Гурьев, под спальню и кабинет. Встали — и остальной мир для них выключился, прекратил своё существование.
— Первую девочку я у них заберу, — заявила Рэйчел, проводив глазами детей и убедившись, что они её не слышат. — Первую девочку — мне.
— Это ещё зачем?! — подозрительно уставился на неё Гурьев.
— Старшему Виндзору.
— Ну, не знаю, не знаю, — Гурьев с сомнением покачал головой. — Если это будет второе дивушко, не завидую я вам — ни тебе, ни Виндзору. Да и Виндзор ещё неизвестно, что получится за фрукт — может, заартачится.
— Кто заартачится?! — изумилась Рэйчел. — Виндзор? Заартачится?! У меня?!?
Чердынцев, который до этого всю дорогу корчился, краснел, подкашливал и чесал нос, с грохотом выскочил из-за стола и куда-то умчался.
— Миша! — укоризненно воскликнула Вера ему вслед и всплеснула руками, умоляюще поглядев на Гурьева и Рэйчел: — Ну, что ж такое… Хуже маленького.
— Ничего, Веруша, ничего, — философски заметил Гурьев. — Это, можно сказать, типичная отцовская реакция. Посмотришь, что будет, когда Катя заневестится. Тут хоть будущий зять, в общем, самым строгим критериям соответствует. Иди, адмиральша, вправляй своему адмиралу мозги на место. Это ещё только начало. Справишься?
— Справлюсь, Яшенька, — улыбнулась Вера и тоже поднялась.
Он посмотрел на Рэйчел и тоже улыбнулся. Скоро, совсем скоро, подумал он. Я и она. И никого больше.
* * *
Когда пламя, гудевшее в них обоих, — столько лет, столько лет, — нет, не погасло, он уже знал, что оно не погаснет, наверное, вообще никогда, ни в жизни, ни после жизни, — чуть-чуть поутихло, сделавшись из обжигающего — ровно горячим, — Гурьев, обернув вокруг бёдер полотенце, встал у окна, узкого, похожего на бойницу, придававшему комнате облик покоев средневекового замка. Достал папиросу, но курить не стал, — медленно проворачивал её между пальцев, вдыхая запах ароматного табака, и смотрел на спящую Рэйчел. Она пошевелилась, подтянув к себе простыню, и вдруг тихо спросила:
— Ты уверен? Уверен, что всё получится?
— Нет, — так же тихо ответил он, с грустью подумав — я так заморозил себя, что разучился чувствовать, спит она, родная моя девочка, или просто ровненько дышит. — Нет, родная, я ни в чём не уверен. Но и отступать мы не можем — вперёд, только вперёд.
— О, Джейк. О, Джейк, о, мой Боже, мой Боже, какая война, какая же страшная это война… А дети?!
— Дети как дети, — он усмехнулся и повторил: — Дети как дети.
— Я больше не могу, Джейк. Я хочу ребёнка — мне уже тридцать три…
— Ещё нет «трёх», только «два». После войны. Я обещаю: здесь и сейчас, обещаю — после войны. И никаких «если».
— Даёшь мне слово? Твоё слово?
— Да.
— Дай мне слово, что все останутся живы.
— Нет. Такого слова я дать тебе не могу. Могу лишь пообещать — я постараюсь.
— Когда мы едем?
— Дней через десять. Пусть дети хотя бы немного придут в себя.
— Не могу поверить, будто ты этого не предвидел, — Рэйчел улыбнулась и приподнялась на локте, чтобы было удобнее смотреть на него. Как сильно он изменился за эти пять с половиной лет, промелькнуло у неё в голове. Постарел? Нет, нет — разве можно сказать такое, — о мужчине, которому только что исполнилось тридцать?! Нет. Это что-то другое. Мы станем сталью и бронёй, чтоб нашу боль переупрямить, — вот что это такое.
Это что-то другое. Мы станем сталью и бронёй, чтоб нашу боль переупрямить, — вот что это такое. Стихи?! Боже мой, да откуда же это?! — Предвидел?
— Разве можно такое предвидеть?! О таком можно только мечтать. Я и мечтал — с той самой минуты, как увидел эту девочку, Рэйчел.
— Джейк…
— Что?
— Я смотрела на Верочку — и думала: Боже мой. Сколько женщин на этой земле молятся на тебя. Как она. Как я…
— Прости. Я не могу по-другому.
— Я знаю, Джейк. Я совсем не ревную. Ничуть, совершенно. Я просто не нахожу слов — как передать тебе, что я чувствую?!
— Я знаю, что ты чувствуешь, Рэйчел, — он отшвырнул папиросу и шагнул к ней. — Я знаю, я знаю, родная моя, я всё знаю. Я люблю тебя, Рэйчел. Нигде, никого, никогда, — помнишь?!
Сталиноморск. Апрель 1941 г.
— Что же, Яков Кириллович? — грустно спросила Завадская. — Теперь вы от нас насовсем уедете?