Странное это было чувство.
В последний раз он без химзащиты наверху оказывался когда? Когда ему четыре годика было. Когда мать пробивалась с ним на руках в метро. Но этого дня он не помнил. Помнил другой: с мороженым, с утками на пруду, с асфальтом, изрисованным цветными мелками. Так же — или по-другому? — тогда майский ветерок шутливо дул в лицо, щекотал под коленками?
И теперь вот ветер поднимался. Спускался с неба к Артему, бежал, распевая, по переулочкам, спрятанным за парадными фасадами, летел навстречу, омывал лицо.
Спускался с неба к Артему, бежал, распевая, по переулочкам, спрятанным за парадными фасадами, летел навстречу, омывал лицо. Что он с собой нес?
Проскользило что-то тяжелое в штанах, оцарапало ногу, зацепилось в штанине, держась за Артема, как паразит за хозяина; наконец выпало, брякнув, на мостовую.
Револьвер черный.
Артем нагнулся, поднял его. Осмотрел, ощупал. Странное оружие. Будто из магнита сделанное: трудно отпустить. А держать больно.
Он размахнулся и зашвырнул его куда-то к Кремлю. И вот тут только его отпустило. Начало отпускать.
Мурашки пошли.
Надо бы было бежать скорей, прижимаясь к домам, в ресторан, где под стол забился один из четверых сталкеров, тот, который догадался свернуть с улицы, спрятаться от преследователей. Надо было раздевать его, опухшего, поспешно, мерять на себя его растянутое шмотье, дышать воздухом, которым он недодышал, и глядеть на Тверскую через его противогазные окуляры. Надо, чтобы выжить еще раз, чтобы жить.
Но Артему сейчас не моглось, не имелось права — смотреть на город через заплеванное и протертое стекло. И дышать пылью через банки фильтров.
«Жить» для него сейчас стало, хоть ненадолго, хоть на полчаса, хоть на десять минуточек — это вот так, в обычной одежде, без тесной резины — шагать по полночной улице, как он шагал за ручку с мамой двадцать лет назад; как двадцать лет назад все люди ходили.
Или как двадцать семь лет назад, но такой же, может, ночью, и вдруг даже вот по этой же самой улице — его мама в обнимку гуляла, юная и обязательно красивая — с еще несбывшегося Артема безымянным отцом. Кто он был? Что он говорил ей? Почему ушел? Каким бы Артем вырос, если бы отец остался?
Артем как-то привык уже потому ненавидеть его, что маму свою обожал безоговорочно. Однако Сухой вот на место отломанного отца прирасти не смог. А больше некому и пытаться было.
Но вот сейчас…
Сейчас Артем мог представить себе, как этот человек шел рядом с его матерью. Обычно: взял под теплую живую руку и пошел, болтая о всякой всячине. И дышал он так, как Артем сейчас дышит: не хоботом складчатым, и даже не носом, а — всем телом, каждой порой. И слушал ее, эту девушку, всем телом сразу, как слушают в самом-самом начале, когда друг к другу еще только на ощупь осторожно тянутся.
Его отец был живой человек, и мать была живой человек, понял сейчас Артем. Такие же живые люди, как он сам.
А он сейчас был очень живым.
Только что он должен был неизбежно умереть, и видел даже ту самую пулю, которой назначили его жизнь порвать, и чужая смерть брызгала на него в доказательство того, что люди вполне могут умирать, и умирать мгновенно, глупо и без всякого смысла.
А сейчас — жил. И никогда еще не был более жив и более взаправду, чем сейчас. Внутри что-то распускалось в Артеме; словно до этого у него сердце было сжато, как кулак. А теперь вот чуть разжималось.
Высвобождало его понемногу.
Смог ведь он представить себе, как отец шел рядом с матерью; и ему не хотелось вмешаться, втиснуться между ними, отпихнуть его от нее.
Пускай идут себе двадцать семь лет назад, пускай дышат себе, как он сейчас дышит. Пускай радуются друг другу, сколько смогут. И пускай все же он появляется на свет. Сюда, наверх.
Как будто там, под землей — это все бред был, долгий тифозный бред, вязкий, топкий, и вот только сейчас начинается настоящее, действительное.
Сюда, наверх.
Как будто там, под землей — это все бред был, долгий тифозный бред, вязкий, топкий, и вот только сейчас начинается настоящее, действительное.
Поверилось от ветра: впереди — что-то удивительное. Все самое потрясающее у него — еще только впереди.
Артем миновал Тверскую. Двинулся дальше.
Прямо посередине улицы, промеж сцилл и харибд всяких кремлей, дворцов, государственных дум — бесшабашно; плевать, что отовсюду могут высунуться, нагнуться к нему, сожрать — гулял; просто гулял. Выбросил из головы и тех, кто гнался за ним по Тверской: случилось в первый раз чудо, пощадили, и сейчас случится.
Наверное, у Артема не тут конечная, не на Театральной; не тут его пункт назначения.
Правительственные здания — напыщенные, на века построенные — больше не казались гранитными надгробиями, могильный дух ветер развеял. Стало от них не жутко, а жалостливо. Вот они стоят в ночи, пустые: наверное, жалеют, что прожили дольше, чем все, для кого их строили. Как старики, которые своих собственных детей больно и страшно переживают.
Лизнуло что-то руку.
Еще. Теперь в нос лизнуло.
Дождь.
Начинался дождь.
Он был такой же вкрадчивый и ядовитый, как воздух тут, наверху: на вкус — вода; но и воздух на вкус был — жизнь, а скольких сгубил. Конечно, под этим дождем нельзя было раздетым идти. А Артем вот шел и почему-то был этому рад. Зашагал даже медленней: захотел вымокнуть.