— Чтобы твоих детей, понимаешь — твоих! Бросила… Перестала наверх ходить! Чтобы — здоровье… Эти все органы женские… Как губка… Фон… Ты же знаешь! Грибы эти проклятые… Чтобы тут за свою сойти… На этой станции твоей! Думаешь, я так себя… Так свое будущее?! От службы отказалась! Свиней баюкать! Ради? Ради чего?! А ты — ты продолжаешь! Ни на день не перестал! Все себе там сжег же уже! Ты понимаешь?! Может, у нас поэтому и не получилось! И не получается! Я сколько просила тебя! Отец твой сколько тебя просил!
— Сухой вообще…
— Ты для чего это?! Ты просто не хочешь их, да? Не любишь просто детей, да?! Не хочешь от меня! Вообще не хочешь! Тебе насрать на это на все, ты только мир спасать горазд! А я? А меня?! Вот — я! Ты меня отпускаешь! Ты теряешь меня! И ты хочешь меня потерять, да?
— Аня.
Зачем ты…
— Я больше не могу. Не хочу больше. Не хочу ждать. Не хочу секс клянчить. Не хочу мечтать залететь. И не хочу бояться, что если я залечу от тебя наконец, то урод родится.
— Все! Заткнись!
— А у тебя родится урод, Артем! Ты тоже — как губка! Тебе каждый твой поход наверх аукнется! Ты не понимаешь этого?!
— Заткнись, сука!
— Уходи. Уходи, Артем. Уходи совсем.
— Я уйду.
— Уходи.
Это все — шепотом. Шепотом — крик, шепотом — стоны. Шепотом — слезы.
Беззвучно, как у муравьев.
А все соседи — притворяются, что спят.
И все все знают.
* * *
Костюм химзащиты поместился в баул как раз. Сверху Артем уложил табельный «калаш», который со станции выносить запрещалось, патроны — шесть рожков, смотанных синей изолентой по два, и пакет сушеных грибов. Противогаз мутно пялился на него, пока Артем не застегнул его «молнией» — рвано, насильно — как опостылевшего мертвого в мешке. Потом взвалил на плечи ранец — свое проклятие, сизифов камень.
— Дед! Вставай! Собирайся! Не шуми только.
Старик будто спал с открытыми глазами — очнулся тут же.
— Куда?
— Ты правду мне про Театральную сказал? Про радиста своего? Что он — там?
— Да… Да.
— Ну что… Проводишь меня туда?
— На Театральную? — Гомер замешкался.
— А ты все же думал, я сдрейфлю, а? Дудки, дедуль. Это для кого другого, может, преисподняя. А для нас — места боевой славы. Ну? Или ты врал все?
— Не врал.
— Идем со мной на Театральную. Я должен этого человека твоего сам увидеть. Сам. И все у него спросить. Я хочу, чтобы он меня научил. Пусть даст свой приемник… Чтобы я поверил.
— Это ведь два года назад…
— Давай договоримся с тобой. Ты меня ведешь к этому радисту, а я тебе — обо всем, что ты хотел спросить. Как на духу. Черные, желтые, зеленые, по вкусу. История моего героического подвига. Тебе расскажу то, что другим не рассказывал. Всю гребаную греческую трагедию от альфы до омеги. Идет? Честное слово. Ну? Дай пять.
Гомер протянул ему руку — медленно, с сомнением, словно думал — не плюнул ли Артем себе в ладонь — но пожал крепко.
Пока старик складывал белье в дорожную сумку, Артем занимал себя самозарядным фонариком: сжимал и разжимал рукоять, слушал жужжание механизма, наполнял аккумулятор. Интересовался только им. Потом прервался.
— Объясни мне. Вот эта книга твоя. Она зачем?
— Книга? Ну так получается, что мы тут живем, а время остановилось, понимаете? Нет историков, и некому записать, что мы тоже жили, и как, и выходит, что как бы зря наша жизнь идет. А ведь это неправда, — Гомер застыл, в руках — скомканная серая наволочка. — Вот раскопают нас через десять тысяч лет, а мы ни одной строчки не написали. Будут по костям гадать, по мискам, в кого мы верили и о чем мечтали.
Как на духу. Черные, желтые, зеленые, по вкусу. История моего героического подвига. Тебе расскажу то, что другим не рассказывал. Всю гребаную греческую трагедию от альфы до омеги. Идет? Честное слово. Ну? Дай пять.
Гомер протянул ему руку — медленно, с сомнением, словно думал — не плюнул ли Артем себе в ладонь — но пожал крепко.
Пока старик складывал белье в дорожную сумку, Артем занимал себя самозарядным фонариком: сжимал и разжимал рукоять, слушал жужжание механизма, наполнял аккумулятор. Интересовался только им. Потом прервался.
— Объясни мне. Вот эта книга твоя. Она зачем?
— Книга? Ну так получается, что мы тут живем, а время остановилось, понимаете? Нет историков, и некому записать, что мы тоже жили, и как, и выходит, что как бы зря наша жизнь идет. А ведь это неправда, — Гомер застыл, в руках — скомканная серая наволочка. — Вот раскопают нас через десять тысяч лет, а мы ни одной строчки не написали. Будут по костям гадать, по мискам, в кого мы верили и о чем мечтали. И все переврут.
— Кто раскопает, дед?
— Археологи. Наши потомки.
Артем помотал головой. Облизнул губы, попробовал сдержать кипучую злобу в себе, но — как желчью вырвало, самого обожгло:
— А я, может, не хочу, чтобы нас с тобой раскапывали тут. Не хочу быть костями и мисками в братской могиле. Пусть это я буду раскапывать, а не меня. Тут и так достаточно желающих всю жизнь в кургане скоротать. Я лучше наверху от передоза ласты склею, чем в метро до седин досиживать. Это не человеческая доля, дед. Не людская. Метро. Потомки, блядь. Потомки! Я не хочу, чтобы мои потомки торчали всю жизнь под землей. Чтобы мои потомки — собой туберкулезных бацилл кормили?! Не хочу! Чтобы они за последнюю банку консервов друг другу глотки резали? Не хочу! Чтобы вместе со свиньями хрюкали и валялись?! Ты для них пишешь книгу, дед, а они и читать-то не смогут! У них глаза отсохнут за ненадобностью, понимаешь ты?! Зато чутье будет, как у крыс! Это не люди будут! Таких плодить?! Да если хоть один шанс на миллион есть, что где-то там, хоть где-нибудь еще — можно жить наверху, под небом со звездами, под солнцем, если хоть где-нибудь в этом гребаном мире можно дышать не хоботом, а просто ртом — я это место найду, ясно?! Вот будет такое место — тогда да! Там можно будет новую жизнь строить! Там — детей рожать! Чтобы они росли — не крысами, не морлоками, а — людьми! За это надо — драться! А заранее, прижизненно в землицу закопаться, калачиком свернуться и тихонько-смирнехонько околеть — нельзя!