— Что?
— Ганза это. А Орден мой в курсе. Ганзе служит. И подчищает всех, кто снаружи сюда проберется. Находит и ликвидирует. И всех, кто отсюда пытается с внешним миром связаться, тоже. Поэтому никто и не знает. А Красная Линия для Ганзы, я думаю, строила ветряки. Там такие ветряки стоят, в Балашихе, чтобы глушилки электричеством снабжать. И ров экскаватором вырыт, котлован большой, весь трупами завален, и собаки жрут их, пятиногие. Строители и иногородние вместе. А Ганза красным за это патроны. Или не за это, а так просто, в поддержку. Двадцать тысяч патронов, представь-ка себе! А красные этими же патронами грибные бунты расстреливают. Прямо по толпе. Люди идут на пулеметы, просят грибов, а их косят, косят, косят… Ничего не хотят знать. Говоришь им: вы можете все уйти отсюда, из метро! Там жизнь есть, наверху! Уходите! А они на Ганзу прут, и под пули… Поэтому и важно, чтобы ты записал все это себе. В тетрадь. Да, и еще. Они-то врут всем, что нас нужно тут прятать, потому что кругом враги, что война продолжается, но это вранье все, я уверен, что вранье. А зачем — я, если выйдет, узнаю. Но пока так пиши. Хорошо? Пиши, чтобы люди знали. Это важно.
Гомер отнял ухо, посмотрел на Артема аккуратно; так, как будто ему нужно было растяжку на ощупь разминировать. И еще — сочувственно, но сочувствие старался спрятать, потому что понимал: леска невидима, сочувствием за нее зацепиться можно.
И еще — сочувственно, но сочувствие старался спрятать, потому что понимал: леска невидима, сочувствием за нее зацепиться можно.
— Ты как? — спросил он. — Ты скверно выглядишь, по правде.
— Мне-то хана, — сказал Артем. — Может, неделя осталась. Ты пиши поэтому, дедуль. Записывай.
— Что записывать?
— Все. Все, что я тебе рассказал сейчас.
Гомер кивнул.
— Ладно.
— Тебе все понятно? Рассказать еще раз? — Артем привстал на здоровой ноге, выглянул в проход.
— Мне не все.
— Что не ясно?
Гомер мялся.
— Ну это… Все… Немного странно… Звучит. По правде.
Артем отодвинулся. Осмотрел старика с расстояния.
— Ты думаешь… Не веришь? Тоже думаешь, я ебнулся?
— Я этого не говорил…
— Слушай. Я понимаю, это все дико звучит. Но это правда, понимаешь? Наоборот, все, что ты знаешь про метро — что наверху жизни нет, что нам деваться некуда, что красные против Ганзы, что Ганза эта — добряки, что все вообще… Да вообще все — вот это именно — ложь! Мы просто в ней столько жили…
— Один город, еще может… Два там… — Гомер нахмурился, сделал над собой усилие, чтобы поверить Артему. — Но весь мир? И глушилки. И Ганза.
— Неважно. Ты пока запомни просто. А потом запишешь. Запишешь к себе? Меня не станет скоро, дед. Я не хочу, чтобы это пропало все. Вот тебе задача, слышишь? Я такое узнал. И если ты — ты! — не занесешь все это в тетрадочку свою… Никто никогда так и не узнает. Я сегодня попытаюсь… Неважно. У меня может и не выйти ничего. Но ты — понимаешь? — ты! — можешь что-то изменить. Сделаешь? Запишешь?!
Старик пожевал. Погладил курицу. Та сидела сонная.
— Даже если это и правда все… Кто же такое напечатает-то?
— Какая разница, кто?
— Ну как… А люди-то как узнают?
— Дед! Что, печататься обязательно? Гомер — тот Гомер, который настоящий — он ведь вообще ничего не писал. Он слепой был! Он говорил просто. Пел там… И люди слушали его.
— Тот Гомер — да, — согласился старик. — Который настоящий, — с унылой усмешкой повторил он. — Ладно. Запишу, конечно. А тебе к врачу надо. Что это за разговор — неделя осталась! И пойдем… Отведешь меня к ней?
— Спасибо, дед. Я потом тебе еще… Поподробней. Когда узнаю. Надиктую прямо. Если получится.
Гомер помолчал, пока шли. Что-то у него на языке еще нарывало, и он все сосал свой язык, стискивал зубы, чтобы не отпускать это. Потом пробубнил:
— И знаешь еще, что? Пришлось еще пару статеек для их газетки тиснуть. Заставили. Ну там, знаешь… Про прорыв на Шиллеровской…
— Но ведь это заставили, — сказал ему Артем.
— Заставили.
* * *
Вернулись.
А там все по-новому. Дитрих с товарищем доели и сгинули.
А в Сашиной кабинке стонали. Все с ней было в порядке.
— Вот тут, — сказал Артем.
Переглянулись.
Сели ждать за дождиком, уставившись каждый в свой стакан. Гомер ерзал, кашлял. Артем слушал себя: что там? Ветер внутри выл. Крутил железные лопасти, скрипел, переделывался в силу, чтобы Артему еще немного побыть на земле. Где вы, белобрюхие небесные корабли? Куда летите по этому ветру? Глотал водку: в стакане от того, что пригубливал, расходилось розовое облако, а внутри у Артема — облако мутное, как самогон. Сон наваливался. Сколько он не спал? Сутки?
Достонали; вышел какой-то хмырь, застегиваясь. Улыбнулся, как победитель. Что с этим делать?
Гомер сорвался с места, зашаркал туда. Курицу бросил.
— Саша?!
— Гомер… Ты?..
Артем не двигался. Не его разговор. Но не слышать не мог.
— Боже… Ты тут… Зачем ты? Сашенька…
— Со мной все в порядке.
— Я… Я думал, ты умерла… Искал тебя там, на Тульской…
— Прости.
— Почему ты не сказала мне? Не нашла?
— А ты как меня нашел?
— Я… Артем. Знаешь его? Он мне показал.
— Он тут?
— Ты… Зачем этим занимаешься? Саша? Зачем ты — этой грязью?
— Разве — это — грязь?
— Тебе не надо. Нельзя этим. Давай, ты… Собирай вещи свои. И пойдем.