Да, и ведь с женщинами опять же что угодно, никуда они не денутся. Вот, кстати, и у нас на сегодня предусмотрено. Саша, Сашенька, проходи. Вот у нас гость. Да, он немытый, и дикий, но ты же знаешь, знаешь, что я именно таких вот люблю осчастливить. Давай, малыш, понежнее с ним, этот человек, видишь, какой коростой оброс, у него, как у Кая, осколок льда в сердце, ему на сердце подышать надо, в руках его отогреть, иначе не оттает. Да, я хочу смотреть, как ты его, как он тебя, но можешь не спешить, у нас есть время. Целуй. Вот. И про меня не забывай, малыш. Нет постой не надо вот у меня есть гриб и он меня защитит конечно ты дьявол дьявол но должен же ты бояться грибов в них же вся святость ты Саша где я слышал это имя твое имя Саша Саша Саша Саша Саша.
* * *
— Эй! Слышишь меня? Э-эй! Да он дышит вообще?
— Дышал вроде. Ты нос ему заткни, если живой — рот разинет.
— Эй! Брат! Ты как? Точно он?
Что-то белое. Белое и треснутое. Трещина черная. Как Москва-река вскрывшаяся среди снежных еще берегов. И больно, как реке больно, когда лед рвется. Вода талая. Весна, наверное.
— Переверни его. Что он мордой в кафель-то?
Поменялась картина: не видно ни снега, ни реки. А боль течет по ней еще, странно. Ожгло щеку. Рука саднит. Глаз чей-то выявился в пустоте. Смотрит Артему внутрь, лезет куда не просили.
— Он! Вставай, Артем! Вы что с ним делали-то?
— Мы тут при чем? Он такой был уже!
— А одежда где его? Куртка где? Майка? А это еще что, на руке? Ч-черт…
— Вот это точно не я. Мамой клянусь.
— Мамой… Ладно, поднимай. Поднимай, говорю! Вот так, к стенке посади спиной. И воды принеси.
Даль распахнулась. Коридор, двери, двери, и свет в конце. Может, ему туда надо? Не там ли мама его ждет?
— Мама… — позвал Артем.
— Слышит он все. Нормуль. Возвращается из космоса. Глисту с самогоном мешал, а? Мешал, смертничек! И сверху еще что-то было. Давно вы его потеряли?
— Позавчера расстались.
— Хорошо, спохватились. Тут такой угол… Он тут и неделю мог проваляться. И полгода.
— Мы друзей в биде не бросаем. Держи свою трешку. Э, Артемыч! Все, хорэ. Подъем. Труба зовет.
Щелкнуло что-то, чуть поблекла боль. Поменяли линзы. Сначала одну приложили к миру, потом другую, подбирая нужную. Наконец подошло: контуры стали четкими. Резкость навели.
— Ты кто?
— Ассенизатор в кожаном пальто! Леха, кто!
— Почему? Почему ты?
Странно. Странно, мучительно думал Артем. И вот еще странней: не их Леха это был. Не хватало чего-то. Не хватало.
Вони.
* * *
Потому что найти Артема, канувшего в Цветном, сам Гомер не сумел. Леха вот встретился ему в лабиринте, признал и помог, спасибо. Обнаружили на третий день в нерабочей уборной, перепачканного, из одежды одни портки.
— Что случилось-то?
Неизвестно.
Щупаешь руками в памяти, а они не ловят ничего. Чернота, как в туннеле. Есть там что, или ничего нет — не понять. Может, пусто.
Обнаружили на третий день в нерабочей уборной, перепачканного, из одежды одни портки.
— Что случилось-то?
Неизвестно.
Щупаешь руками в памяти, а они не ловят ничего. Чернота, как в туннеле. Есть там что, или ничего нет — не понять. Может, пусто. А может, стоит кто-то прямо за спиной, дышит в затылок тебе и — улыбается. Или не улыбка это, а пасть раскрытая. Ни зги не видно.
— Рука. Что с рукой? — Артем дотронулся, сморщился.
— И это не помнишь? — Гомер был встревожен.
— Ничего.
— Татуировка твоя.
— Что с ней?
Было на предплечье: «Если не мы, то кто?». И ни одной буквы не осталось. Все закрылись обугленным, вспухшим, из-под которого красное и белое лезет. На каждую букву — маленькое круглое клеймо.
— Папиросой прижигали, — определил Леха. — А что там было-то? «Люся, я ваш навек»? Ревнивая попалась?
Татуировка спартанская. У всех в Ордене такая. Когда принимали, набили. Напоминание: это навсегда, в Ордене бывших нет. И Артем вот: год, как отставлен, но сам скорей удавился бы, чем эти слова свел.
— Кто это мог? — спросил Гомер.
Артем молча трогал выжженные бугорки. Саднило, но не так сильно, как хотелось бы. Не один день прошел. Короста уже стала расти. Короста?
Плавал в самогоне спасательным плотиком стол, за столом — хари какие-то, и он, Артем, к этому плоту прибившийся на время; но там не пытали его, не жгли, только хлопали ему за что-то… А дальше уже и вовсе глупость какая-то. Да и не сон ли бредовый? Сны от яви никак было не отодрать.
— Не знаю. Не помню.
— Похмелись, — предложил Леха. — Воскреснешь. И вот куртец тебе добыл, на замену.
Артем закутался. Куртка была велика ему размера на два.
Нельзя было понять, ночь сейчас на Цветном или день. Тот же суп был в миске, так же стонали и так же шатали ветхие стенки неугомонные соседи, варилась в мутном воздухе клейкая музыка, так же вертелась на полированном шесте другая девка. Артем хлебал горячее — такое же, как на ВДНХ, такое же, как по всему метро, и медленно думал: почему это клеймо? Кто мог? Кто посмел?
Орден никогда не лез в грызню линий. Всегда стоял над схваткой. Мельник политикой брезговал. Начальства над собой не терпел, приказов ничьих не слушал, и на довольствии ни у кого не состоял. Два десятка лет назад он первым принес клятву: не становиться ни на одну сторону. Защищать, не делая ни для кого исключений — всех людей в метро. От таких угроз, которым больше никто не мог противостоять, или таких, которых никто не понимал еще. К присяге в Ордене приводили немногих, и после долгих испытаний — армия Мельнику была не нужна. Бывшие бойцы спецназа, сталкеры, агенты Ордена блуждали по метро, невидимые, разведывали, запоминали, докладывали. Мельник выслушивал. И если угроза появлялась — подлинная, неминуемая угроза всему метро — Орден наносил выверенный, смертельный, удар. Из-за своей малочисленности открытых войн он вести не мог; поэтому Мельник старался врага уничтожить тайно, внезапно, в зародыше, в колыбели.