«Проклятье! Какие же они уродины», — задыхается еф-рейтор». — «Да нет, — говорит другой, — все равно есть чем заняться: посмотри на зад вон той брюнетки». Брюне с симпатией смотрит на посетительниц Конечно, они не-красивы, у них хмурый и замкнутый вид, можно полумать, что они пришли сказать мужьям: «Ты с ума сошел, как ты угодил в плен? Как же мне теперь одной управляться, да еще с ребенком?» Однако они пришли пешком или при-ехали в товарняках, таща тяжелые корзины с едой; именно такие неизменно приходят и ждут, неподвижные и безли-кие, у ворот госпиталей, казарм и тюрем: смазливые ку-колки с зовущим взглядом носят траур дома. На лицах этих людей Брюне с волнением обнаруживает всю пред-военную нужду и нищету; у них были тревожные, неодоб-ряющие и преданные глаза, когда их мужья устраивали си-дячую забастовку, а они приносили им супа. Пришедшие мужчины в большинстве своем крепкие, спокойные, при-земистые старики. Они идут медленно, тяжело, но у них походка свободных людей: когда-то они выиграли войну и чувствуют, что выполнили свой долг. Это поражение — не их поражение, но они все же принимают за него ответ-ственность; они несут ее на своих широких плечах, потому что, произведя на свет ребенка, нужно платить за стекла, которые он разобьет; без гнева и стыда каждый из них пришел повидать своего сыночка, совершившего очеред-ную глупость. На этих полукрестьянских лицах Брюне на-ходит то, что потерял: смысл жизни. «Я с ними говорил, они не спешили понять, они слушали с тем же вдумчивым спокойствием, немного вдаваясь в мелочи; но то, что они поняли, они больше не забывали». В его сердце сызнова зарождается прежнее желание: «Работать, чувствовать на себе взрослые одобрительные взгляды». Он пожимает пле-чами и отворачивается от этого прошлого, он смотрит на других, на стайку невротиков с невыразительными подер-гивающимися лицами: «Вот мой удел». Поднявшись на цы-почки, они вытягивают шеи и следят за посетителями взгля-дом обезьяньим, дерзким и одновременно боязливым. Они рассчитывали, что война сделает их мужчинами, дарует им права главы семьи и ветерана войны: это был торжествен-ный ритуал приобщения, их война должна была превзойти ту, другую, Великую Мировую, слава которой подавляла их детство; они рассчитывали, что она будет еще более вели-кой, еще более мировой; стреляя во фрицев, они бы ис-полняли ритуальный завет великих отцов, с подобной ме-чтой вступает в жизнь каждое поколение. Но они ни в кого не выстрелили, ничего не истребили, не получилось: они так и остались несовершеннолетними, и вот здравст-вующие отцы проходят перед ними; они вызывают за-висть, ненависть, обожание, внушающие страх, они снова погружают двадцать тысяч воинов в подспудное детство лежебок.
Вдруг один из них оборачивается и обращает лицо к пленным: у него густые черные брови и обветренное лицо, он несет на конце трости узел.
Вдруг один из них оборачивается и обращает лицо к пленным: у него густые черные брови и обветренное лицо, он несет на конце трости узел. Он приближается, кладет руку на железную проволоку и снизу смотрит на них боль-шими, в красных прожилках, глазами. Под этим взглядом животного, медленным, невыразительным и суровым, плен-ные ждут, съежившись, затаив дыхание, собираясь сопро-тивляться: они ждут пары оплеух. Старик говорит: «Ну вот и вы!» Наступает молчание, потом кто-то бормочет: «Да, отец, вот и мы». Старик вздыхает: «Вот беда-то!» Ефрейтор откашливается и краснеет; Брюне читает на его лице то же судорожное недоверие. «Да, папаша, вот и мы: двадцать тысяч молодцов, которым хотелось стать героями и кото-рые бесславно сдались без боя». Старик качает головой и говорит медленно и проникновенно: «Бедолаги!» Все рас-слабляются, улыбаются, все непроизвольно тянутся в сто-рону старика. Подходит немецкий часовой, он вежливо дотрагивается до руки старика, делает ему знак отойти, тот едва оборачивается: «Еще минутку, сейчас». Он заговор-щицки подмигивает пленным, те улыбаются, они доволь-ны, потому что старик сердечен и упрям, потому что он — свой, и они чувствуют себя как бы свободными. Старик спрашивает: «Не слишком тяжело?» И Брюне думает: «Ну вот, сейчас они начнут плакаться». Но двадцать голосов весело отвечают: «Нет, отец. Нет, нет, вполне терпимо». — «Ну что ж, вот и хорошо, — говорит старик. — Вот и хо-рошо». Ему больше нечего им сказать, но он остается на месте, грузный, каменистый, плотный; часовой осторож-но тянет его за рукав, но старик колеблется, он озирает лица пленных, как будто ищет лицо своего сына; через мгновение какая-то мысль созревает в его глазах, вид у него неуверенный, и все же он произносит грубоватым го-лосом: «Знаете, ребята, вы не виноваты». Пленные ничего не отвечают, они держатся напряженно, почти по стойке смирно. Старик хочет уточнить свою мысль, он продолжа-ет: «У нас никто не думает, что это ваша вина». Пленные по-прежнему молчат, и он говорит: «До свиданья, ребята». И после этого уходит. По толпе пробегает внезапная дрожь; все пылко кричат: «До свиданья, отец, до скорой встречи! До скорой встречи! До скорой встречи!» Их голоса крепнут по мере того, как старик удаляется, но он не оборачивается.