Предначертание

— Уведи всех, Прохор Петрович. Я хочу побыть один. Пожалуйста.

— Слушаюсь, Яков Кириллыч.

— Да оставь ты это, — почти простонал Гурьев. — Что же это такое?!

Он просидел на могиле до позднего вечера. Вытащил образок-амулет, тот самый, что не снимал с тех пор, как уезжал в Харбин, сдавил в кулаке. Камень был странно тёплым, почти горячим, но об этом совершенно не думалось сейчас. А ведь это я тебя убил, голубка моя, подумал Гурьев. Какой я защитник?! Если бы не я, жить бы тебе, Полюшка, лет до ста. Знахарки все — долгожительницы. Прости, Полюшка моя. Прости. Видишь, и в землю тебя положили, как водится, Полюшка. Хоть и не верю я в это. Ребе говорил, что есть у человека косточка в черепе, которая никогда землёй не становится. Хоть век минует, хоть сто. По этой косточке и воскресит всех Предвечный после Судного Дня. Конечно, я в это не верю. А маму тоже велел в землю положить. Совсем как тебя, Полюшка. Прости, если сможешь. Прости, голубка моя.

Лишь когда стемнело, он вернулся в станицу. Тризну начали без него. Он вошёл тихонько, сел между мгновенно подвинувшимися Шлыковым и Котельниковым, взял услужливо протянутый кем-то стакан с самогоном и кусок хлеба. Чуть пригубил, но пить не стал.

— Ты выпей, Яков Кириллыч, выпей, — тихо проговорил Шлыков, беря его за плечо и встряхивая. — Выпей, Яков Кириллыч, друг ты мой любезный, голубчик дорогой, выпей, — оно и полегчает.

— Не хочу, — глядя в одну точку, сказал Гурьев. — Спасибо, Иван Ефремыч, я знаю. Я не хочу, чтобы мне полегчало. Сейчас — не хочу.

Шлыков посмотрел Гурьеву в глаза, вздохнул — и не возразил ничего.

Утром, вернувшись с кладбища, он велел вестовому собрать командиров и позвать Тешкова вместе со станичным атаманом. Сел на лавку у стола, не обращая внимания на привставшего на своём ложе и с тревогой и участием глядящего на него Шлыкова, снял фуражку, утвердил локти на столе и спрятал лицо в ладони.

— Ну? — хмуро проговорил Гурьев, отняв ладони от лица и обведя взглядом собравшихся. — И чья же это идея?

— Какая?

— Какая?! — взревел Гурьев, но голос его сорвался. — Какая?! Про царя. Какая же ещё?!

— Ничья, — проворчал, не глядя на него, Тешков. — Народная.

— Народная, — повторил Гурьев и оскалился. — Народная. И кто из вас с этой народной идеей согласен?

— Все, — буркнул кузнец и посмотрел на Шлыкова. — Так, Иван Ефремыч?

— Ох, да что же это такое, — Гурьев потряс головой. — Как вам это вообще в ум взбрело?!

— А знамя?! — вскинулся Котельников.

— Знамя?! — переспросил Гурьев. — Ах, знамя.

Со знаменем действительно конфуз вышел, подумал он в смятении. Но я же не мог предвидеть, что вы истолкуете это непременно именно так?! Не в знамени дело, понял Гурьев. Это свет. Всего лишь отражение того самого света на мне. Отблеск. А они увидели. И приняли меня… Господи Боже, ну, как же мне им об этом сказать?!

— Чтобы я больше этого никогда не слышал. Никогда, понятно? Знали бы вы, — Гурьев махнул рукой. — Пр-роклятье. Ну, так слушайте же. Слушайте, дорогие мои. Никто из них не спасся. Никто. Я сам с человеком говорил, который их тела прятал. Редкостная, доложу вам, мразь, просто диву даёшься, — как такое могло уродиться и почему до сих пор землю топчет. Неважно. Убили всех, а тела сожгли. Царевича и младшую царевну сожгли вообще дотла. И пепел в грязь втоптали. А если бы даже кто и спасся… Не по нему эта ноша была. Потому так легко он её и сбросил. И всё это чушь, про всеобщее предательство. Несчастный он был человек. И царствие его несчастливо сложилось. С чего началось оно, помните? Хотел явить твёрдость, а вышло — кровь и непотребство. Пожелал свободы для подданных — повернулось смутой, развратом, казнокрадством и падением нравов. Стремился к миру, был честен с теми, кого считал друзьями — вверг державу в войну, одну да другую, к которым она не была готова, и тем её погубил. Тянулся к вере, жизни по Евангелию — взошло мракобесие, суеверие, поповская дурь захлестнула страну. Желал от непомерной власти отстраниться — отозвалось чехардой министров, своеволием чиновников, недоверием и озлоблением народа. Любил жену пуще жизни — прослыл подкаблучником и тряпкой. Почитал наивысшей ценностью семью — собственных детей на голгофу возвёл. Мечтал о покое — даже праха его вовек не сыскать. Жил Государем — погиб мучеником. Только что это за доблесть такая, скажите мне?! Погибать надо так, чтобы о твоей гибели враги вспоминали, трясясь и заикаясь от ужаса. Чтобы их детей, внуков и правнуков при звуке твоего имени цыганский пот прошибал. Вот — смерть, достойная Государя. Не имел права отрекаться. Помазанники не отрекаются. Отречением своим семью собственную сгубил и всю Россию в революцию швырнул, как в омут. А мой отец — погиб, но не сдался. Вот это, — видели?! — Гурьев вытянул вперёд руку с браслетом. — Написано — «погибаю, но не сдаюсь». Так и сделал. И запомните — те из вас, кто игру эту затеял, или по недомыслию в неё вступил, совершили глупость. Ошибку. Это игра не моя, и я в неё не играю. И вам не советую. Что же касается монархии… Если суждено нам дожить до Земского Собора, тогда и выберут на нём Государя…

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185