— Слышу.
— Хорошо. Давай попробуем немного пофантазировать. Модель построить. Что будет, если Сталин с коминтерновцами схлестнётся?
— Резня, — хмуро уставился в пол Городецкий.
— Блистательная перспектива. А если Сталин проиграет?
— Резня, — повторил Городецкий тем же самым мрачным тоном.
— Ещё лучше, — усмехнулся Гурьев. — Цугцванг какой-то получается, ты не находишь, дружище?
— Что ты предлагаешь?
— Обо мне и моих предложениях — после. Я свои предложения выскажу, но после тебя, Сан Саныч. Мне сейчас важно знать, что ты, Сан Саныч Городецкий, собираешься предпринять. А обо мне — немного погодя. Так правильно будет, честное слово.
— Ладно, — Городецкий, откинувшись в кресле и выпустив в потолок струйку дыма, медленно и тихо произнёс: — Если Сталин проиграет — конец России, Гур. Нельзя ему проиграть.
— Вот так всё трагично? И никого больше нет на всём свете, не на кого России надеяться — один только Сталин, и всё?
— Сейчас — один, и никого больше. Ты чего добиваешься, Гур?
— Я тебя дразню, Варяг. Чтоб раззадорить как следует.
— Ну, так тебе удалось, — Городецкий зло прищурился. — Хочешь сказать, Сталин ничем не лучше? Если таковы твои мысли, ты ошибаешься. И если ты, давно за ним наблюдая, не понял, что он, Сталин, другой — ты слепец. Сталин — не Ленин, не Троцкий, не Каменев с Зиновьевым, не Бухарин. Плевать ему на мировую революцию. А на Россию — не наплевать. Вот так. Гур, я изменился. Если ты не увидел — говорю тебе это без всяких, открытым текстом.
— Я очень на это надеялся, Варяг, — кивнул Гурьев. — Очень.
— Так что я выбираю Сталина, Гур. Из всего, что мы имеем сегодня — лучше Сталин, нежели кто-то ещё. Пока на слово мне поверь, а дальше — сам разберёшься, увидишь. Чтобы ты — не увидел? Такого просто быть не может. Понимаешь?! Нет никого, кто с ним рядом бы мог встать. Или, того паче, — вместо. И если бы я так на самом деле не думал — уж точно не стал бы говорить. Вот здесь, вот так, сейчас, — ни за что.
— Почему?
— Что — почему?! Это же ты только что говорил, что я о державе не думаю. Так вот — ты не прав, Гур. Сильно, серьёзно не прав. Я думаю. И не только я. Столько всего нужно сделать — просто голова кругом. Я не хочу в шпионские игры играть, Гур. Неинтересно мне это. Державу из дерьма вытаскивать надо, а не…
— Погоди, погоди, дружище, — Гурьев улыбнулся. — Ты не части. Я как раз прекрасно понимаю, что с тобой — и не только с тобой — сейчас творится.
— Сталин этот грабёж прекратил, — сделав ударение на слове «Сталин», Городецкий сжал кулак так, что хрустнули пальцы. — За одно только это…
— А колхозы?
— А был выход?!
— Нет. Не было. Я знаю, Варяг. А скажи, дружище — что нам, то бишь Сталину, со всеми этими вот активистами, чоновцами, сорокатысячниками, пламенными революционерами-коллективизаторами и прочими товарищами с Лениным в башке и наганом в руке, делать? Перевоспитывать?
— Времени нет, Гур! Ты же сам говоришь. Война на носу. Ты сам — много любишь объяснять, растолковывать, разжёвывать и агитировать? А?
— Терпеть не могу, — покаянно вздохнул Гурьев.
— Что ж ты от Сталина, на самом деле, хочешь?!
— Концепции.
— Что ж ты от Сталина, на самом деле, хочешь?!
— Концепции.
— Ишь ты, какими словами бросаешься, — возмущённо передёрнул плечами Городецкий. — А у кого она есть?! У Бухарина?! У Томского?! У Зиновьева?!
— Мы же условились, Варяг — тонкошеих не брать в расчёт, — Гурьев укоризненно покачал головой. — Какой с них спрос, с тонкошеих-то? А со Сталина спрос — на всю катушку. Именно потому, что заменить его, как ты утверждаешь, некем.
— Ты не согласен?!
— Мы не о моём согласии ведём сейчас речь, Сан Саныч. Мы о концепции говорим. То, что у товарища Сталина никакой концепции чёткой не имеется, как себя вести и что делать дальше — это мне очевидно. Но мысли-то у него ходят в голове какие-то? Ходят, ходят. А ленинцы пламенные ему — и нам с тобой — нужны? Ленинцы. Троцкисты. Нужны, Варяг? Помогут они нам?
— Нет. Ну, то есть, — смотря какие.
— Замечательно. На тех, кто нам поможет, мы самое пристальное внимание обратим. Подумай об этом ещё. А теперь скажи, сколько лет товарищ Сталин со всей этой хеврой, вольницей революционной, которой, как ты совершенно правильно заметил, до России дела нет, которым Англию с Германией и Францию впридачу подавай, бьётся? Давай считать с того дня, как он стал генеральным секретарём. Сколько?
— Почти четырнадцать получается.
— А ты сколько в аппарате уже?
— С тридцатого. Пять лет.
— А теперь — сам смотри. Сталину четырнадцати лет не хватило, как я понимаю. Сколько же он будет их ещё тасовать, перетасовывать? А, главное, с каким результатом?
— Он процесс готовит.
— Какой? Вроде Промпартии, что ли? Это вот, кстати, было глупостью совершенно апокалиптической. И сработано оказалось топорно, скажем прямо.
— Так его в том вины, можно сказать, и нет. Не его идея, не его исполнение. А разваливать, лезть на рожон — для этого поддержку надо иметь соответствующую.
— Не спорю. А сейчас что?
— Зиновьевь и Каменев. Не только они, разумеется.
— Пускай.
— Что значит — «пускай»?!
— То и значит. Пускай. Пускай останется один. Нам с тобой другие не нужны. Или сто штук охмурять — или одного. Чувствуешь разницу? Пусть убьёт всех, кого хочет, Варяг. Это плохой план, я знаю, знаю. Но другого нет. Невозможно. Я уже и так прикидывал, и так, и палец к носу приставлял, и нос к пальцу. Не выйдет по-иному. Вообще ничего не выйдет.