Предначертание

Проводив бричку долгим взглядом, Тешков, торопливо крестясь, пробормотал:

— Ну, Яшка. Силён! Етить-колотить, прости-Господи, что же это такое делается-то?!

* * *

Две недели Гурьев проходил, весь в иголках, словно дикобраз, а потом рана начала затягиваться, и быстро. С иголками доктор-китаец не подвёл — правильные иголки, золочёные, самому таких сразу, без раскачки, ни за что не изготовить… Жалко, всё наследство Мишимы пришлось оставить в Москве. Доведётся ли вернуться? И когда?

Авторитет Гурьева взлетел — страшно сказать — до недосягаемых высот. Шутка ли — почитай, свой, кузнецовский, — и банду хунхузов, которые не один год округу своими набегами в напряжении держали, завалил, ровно они бараны какие.

Болтали, правда, ещё вдогонку всякое, — что, мол, порубил их в шматки хлопец, кишки в речку выпустил да наматывать их, живых ещё, заставил. Ну, мало ли чего люди со страху да ради красного словца наплетут. А Гурьев, вместо того, чтобы подвиги свои расписывать, едва оклемавшись, с дозволения станичного атамана снарядил старательскую экспедицию к невзначай открытому им «прииску». Всё, что ни делается, как известно, делается к лучшему. Добытое золото к середине ноября обернулось школой с молоденькой учительницей, выпускницей Харбинских учительских курсов, а после Крещения — дизель-электрической установкой, от которой заработали мельница и маслобойка. Казаки постарше учтиво раскланивались с Гурьевым, девки и бабы шептались, Пелагея цвела от гордости и счастья. Ей, кажется, даже завидовать перестали. Какая уж тут зависть! Тынша гудела, и жизнь, не смотря ни на что, налаживалась.

Тынша. Зима 1928

На месте раны осталась только маленькая белая звёздочка. Гурьев окреп — в плечах раздался, да и подрос ещё немного, похоже. Одежда маловата стала, пришлось в Хайлар съездить. Он по-прежнему работал у Тешкова, но жил теперь постоянно у Пелагеи. Полюшка…

Гурьев проснулся оттого, что почувствовал — она плачет. Тихо-тихо, неслышно почти. Он резко сел, обнял женщину за плечи:

— Что с тобой, Полюшка? Что, голубка моя?

— Ох, Яшенька, — она, всхлипнув, уткнулась головой ему в грудь. — Яшенька, люб ты мне…

— А плакать-то зачем? — улыбнулся Гурьев, гладя её по волосам. — Ну же, будет, будет, Полюшка.

— Старая ведь я для тебя, — Пелагея вскинула к нему лицо. — Старая, да и порченая, родить не смогу я… Яшенька, сокол мой… Присынается он мне, слышишь? Сыночек будто твой, на тебя будто капелька похожий. Я с ним в дорогу будто шагаю, а он у меня о тебе расспрашивает. Ох, Яшенька!

— Опять ты взялась, — Гурьев вздохнул. — Говорил же я тебе, Полюшка. Я тебя люблю ведь, глупая. Я с тобой. Здесь и сейчас. А что через день будет, то никому неведомо.

— Ты такой молодой ещё, Яшенька! Смотрю на тебя, не пойму я этого никак. По лицу — совсем ты мальчишечка ещё. А по разговору — будто лет сто тебе, не меньше. Я сама себя девчонкой подле тебя чувствую…

— А мне нравится.

— Тебе хорошо говорить… Сел да и поскакал, куда глаза глядят… А мне-то?! Да и не пара я тебе. Думаешь, я не понимаю?! Ты ведь из благородных, вон ведь как вышло. А я?!

— А ты — казачка, — он притянул Пелагею к себе ещё ближе. — Да выкинь ты всё это из головы. Благородство — не по крови меряется, Полюшка. По душе.

— Вот. А я про что?!

— Ну, а раз так — то ты не меньше, чем королева, — со всей серьёзностью, на какую был в эту минуту способен, проговорил Гурьев, заглядывая в её расцветающие глаза. — Так-то, голубка моя. Спи. Вставать ещё тебе затемно.

— Ох, Яшенька, светик ты мой ненаглядный, — вздохнула прерывисто Пелагея. — Совсем я дурой-то с тобой сделалась. Что ж это такое-то, Господи! Слова твои сладкие слушала и слушала б день и ночь! Ты люби меня, Яшенька, я ведь без тебя не живу…

Тынша. Февраль 1929

Незадолго до Масленицы, в самую субботу мясопустную вдруг влетел в избу маленький Тешков, закричал звонко:

— Шлыковцы! Тятя, и Федька-то с ними, наверно!

— А ну тихни, — поднялся из-за стола кузнец.

— Вот ещё напасть-то!

— Не люб вам атаман? — Гурьев пригладил сильно отросшие волосы.

— А за что мне его любить-то? — сверкнул глазами Тешков. — Лютовать будет. Потрепали его краснюки за речкой.

— Здесь лютовать? — приподнял брови Гурьев.

— А где ж? — усмехнулся Тешков. — И корми его, и пои, ероя нашего. Шёл бы ты, Яков, к Палашке-то, от греха!

— Ну-ну, Степан Акимыч, — наклонил голову набок Гурьев. — Такое событие мне никак пропустить невозможно.

Фёдор вошёл в горницу, перекрестился в красный угол, обнял мать, сестрёнок, отцу поклонился в пояс. Посмотрел на Гурьева немного настороженно:

— Ну, здорово, что ли?

Гурьев улыбнулся открыто, шагнул навстречу. Они пожали руки друг другу, встретились глазами. Улыбнулся и Фёдор — скуповато, как умел. На отца похож, подумал Гурьев. Это радует.

Сели вечерять, разговор пошёл о жизни в отряде. Гурьев наблюдал за парнем и пока не вмешивался. Когда выпили по второй стопке чистейшего первача, спросил:

— А что, Фёдор, — по нраву тебе походная жизнь?

— Не жалуемся, — уклончиво ответил младший Тешков.

— Ну, жаловаться казаку на службу грех, — кивнул Гурьев. — А вот ежели отпустит тебя Иван Ефремыч, останешься? Я-то ведь поеду скоро по своим делам, дальше. Пора и честь знать, как говорится. А кто же работать будет? Да и матушка Марфа Титовна тоже, чай, не железная. Пора ей невестку в помощь привести.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185