Это был даже не бой — резня. Гурьев тоже — рубил, колол. Не противники, не воины — мясо для фарша. Тупые, неповоротливые, налитые самогоном мешки с дерьмом. Они даже не успевали его увидеть. Умирали много раньше. Не долетев до земли.
Зато шлыковцы увидели Гурьева. В рубке настоящей, лицом к лицу — первый раз. Тот бой, в долине, без рукопашной обошёлся. Ух, подумал Котельников, чувствуя, как дрожь доходит до костей. Да кто ж он таков-то, Господи?!
Гурьев влетел на крыльцо, ударом ноги сорвал дверь с петель. Пелагея лежала, вольно раскинув руки, с улыбкой на побледневших губах. В углах рта запеклось немного сукровицы. Пол блестел коричневым лаковым пятном — кровь успела впитаться в свежевыскобленные доски. Он рухнул перед ней на колени. Ушла, подумал Гурьев. Не захотела без меня. Полюшка.
И, закрыв ей глаза, поцеловал в остывший уже, чистый, высокий, восковой лоб:
— Прощай, Полюшка. Спи, голубка моя.
Он осторожно разрезал ремешок ножен на шее женщины, — не успела вытащить свой кинжал волшебный, подумал Гурьев. Или не захотела? Он повёл головой из стороны в сторону, положил нож в планшет, медленно застегнул пуговицу на клапане и поднялся. Вышел, медленно спустился по ступенькам. Заглянув ему в лицо, Котельников жалобно ахнул и отшатнулся, заслоняясь руками. А Гурьев, улыбнувшись, спросил:
— Кто донёс?
Не прошло и пяти минут, как притащили казачишку, что привёл в Покровку красных. Тот завыл, пополз к ногам Гурьева, поднимая пыль:
— Не губи, батюшка! Не губи-и-и! Детушек пожалей! Не со зла…
Гурьев, посмотрев на ползающего в пыли, как червяк, человека, — человека ли? — прикрыл устало глаза, проговорил в полной тишине, — кажется, даже ветер утих:
— Что вы за люди?! Скольких детей она у вас приняла, сколько выходила. — Гурьев обвёл взглядом толпу и снова посмотрел на мужичка. Усмехнулся: — Мараться об тебя? Живи. Детям — расскажут. Сам расскажешь, что натворил. Как жить с этим станешь, меня не касается. Может, и хорошо. Кто тебя знает.
Он стоял, смотрел, как подгоняют к крыльцу подводу, как казаки выносят — осторожно, словно боясь потревожить — тело Пелагеи. Смерть есть, подумал Гурьев. Конечно, смерть есть. Я это знаю. Я всегда это знал. И сегодня как раз отличный день для смерти.
— Здесь хоронить будем? — тихо спросил, подойдя ближе, Котельников.
— Много чести этому месту, — дёрнул верхней губой Гурьев. — В Тынше. Там её дом. Там её жизнь текла. Пусть там и закончится.
— В Тынше. Там её дом. Там её жизнь текла. Пусть там и закончится. Доложи обстановку, есаул. Потери?
— Четверо легко раненых. Убитых нет.
— В живых кто остался из этих?
— Яков Кириллыч…
— Есаул. Я задал вопрос.
— Так точно. Этот. Который Пелагею Захаровну… Толстопятов. Я его давно знаю, с гражданской. Ещё восемь раненых. И комиссар, или кто там…
— Толстопятова и комиссара сюда, остальных к стенке. Что?
— Яков Кириллыч. Дозволь, Христа ради! Этого…
— Я сам.
— Может…
— С-сюда, я сказал.
— Есть, — козырнул Котельников. И развернулся к казакам: — Борова сюда. И пархатого тоже.
Толстопятова и Жемчугова приволокли, поставили перед Гурьевым. Жемчугов, кажется, находился в состоянии некоей прострации — его взяли в самый тихий час, когда он умудрился заснуть. Он до сих пор ещё не понимал до конца, где он и что с ним. Гурьев жестом приказал подвести его ближе:
— Кто такой?
Жемчугов тупо смотрел на Гурьева. И вдруг громко, так, что стало слышно всем вокруг, пустил ветер, — длинно, переливчато и с присвистом. Казаки загоготали.
— Исчерпывающе, — усмехнулся Гурьев. — А знаешь что, дорогой товарищ?
Он улыбнулся стеклянно и вдруг, резко шагнув к оперуполномоченному, хлопнул его с размаху обеими руками по рёбрам. Со стороны это выглядело так, будто он комиссара приобнял. Люди охнули. Гепеушник, хрипя и кашляя, повалился на землю, скорчился у ног Гурьева.
— Знаешь, что такое скоротечная чахотка? — по-прежнему стеклянно скалясь, проговорил Гурьев. Его сейчас меньше всего заботили легенды, могущие возникнуть вслед за этим спектаклем. Совсем иное его сейчас занимало. Он ещё не всех убил, кого хотел и обязан был. — Весь ливер свой выхаркаешь за месяц, тварь. Сам себя казнишь, ни я, ни люди мои пальцем тебя не тронем. Пойдёшь за речку и всё расскажешь. И своим товарищам передашь, чтобы больше бандитов не присылали. А кто придёт, живым не выйдет. Ты — последний. — Он поднял взгляд на казаков: — Убрать!!!
Жемчугова утащили куда-то за спины станичников, и Гурьев посмотрел, наконец, на мычащего, в кровоподтёках и ссадинах, здоровенного мужика, с туловищем, похожим на бочку, одетого во всё красное — даже сапоги были красными, — вздохнул:
— Каков молодец. Что, победитель вдов и сирот? Не хочешь сам такую смерть попробовать?
— От тебя, что ль?! — прохрипел Толстопятов. — Дай шашку, посмотрим, кто первый попробует!
— Ша-а-а-шку?! — удивился Гурьев. — Ах, шашку тебе. Знаешь, что, красавец? Я не буду с тобой в благородство играть. Ты безоружных и беззащитных убивал, поэтому никакого благородства не заслуживаешь. Дерутся в поединке с равными. А бешеных собак убивают там, где застанут. Вот я тебя и застал, — никто не понял, как диковинная сабля, только что висевшая у Гурьева за спиной, вдруг очутилась в его руках. — На колени поставьте его.