— Ты вроде как кузнечному делу учиться приехал? Вот и учись! — хлопнул Тешков в сердцах по столу рукой. — Или золото мыть побежишь? Да и сколь его там?
— Сколько не есть — всё наше, — упрямо наклонил голову набок Гурьев. — Два дня, Степан Акимыч. Завтра и послезавтра.
За два дня он планировал собрать хотя бы самородки. Почти всё, что он успел увидеть, было чистым золотом — вкрапления кварца если и имелись, то минимальные. Из каких глубин выносила вода Тыншейки это богатство? И кто его охраняет?
— А потом что?!
— А потом — посмотрим. Песок я мыть не собираюсь. В одиночку, во всяком случае. Вы только Полюшке не говорите, изведётся вся.
— Оно и видно, что ты городской и нехристь, — вздохнул кузнец. — Это не бирюльки, Яшка. Смотри, я тебя упредил!
На следующий вечер Гурьев вернулся с двумя полными кошелями — никак не меньше шести фунтов. Одни самородки, — побольше, поменьше. Кузнец закряхтел:
— Что делать-то станешь, Яшка?
— Сейчас вот прямо — ничего, — он пожал плечами. — До следующего раза, как в Харбин поедем, пускай полежит. Есть у меня мысли кое-какие.
— Чудной ты хлопец, — помотал головой Тешков. — Это ж богатство какое!
— Да какое там богатство, — отмахнулся Гурьев. — Богатство, дядько Степан, по-другому выглядит и иначе пахнет.
— Богатство, дядько Степан, по-другому выглядит и иначе пахнет. А это так. На булавки.
— На була-а-авки?! — опешил кузнец. — Да тут… тыщ на сорок рублёв, ежели не поболе, старыми-то! Я сроду деньжищ таких в руках не держал!
— Это ничего, дядько Степан, — Гурьев улыбнулся. — Ещё повоюем.
Весь следующий день, с того самого часа, как Гурьев уехал, ходил Тешков сам не свой, туча тучей, и работа из рук валилась. Злился на себя кузнец, а поделать ничего не мог. Он к Гурьеву здорово за это время привязался. Уже и планы строить начал, — это хорошо, что хлопец покамест ни с кем женихаться из девок станичных не тянется, пускай перебесится с Пелагеей. Жениться на ней он не женится, понятное дело, а ума да опыта поднаберётся. А там, глядишь, и Настёна подрастёт. Вон как у него дело в руках горит, — загляденье. Что за шестерёнки он там куёт да тачает-то, вот интересно? Вострые, как бритва. А хлопец толковый, ох, толковый. А что нехристь… Ну, нехристь — это дело такое, поправимое. Надо к отцу Никодиму в Усть-Кули съездить, посоветоваться. Да золото ещё это, будь оно неладно!
А вот как в воду глядел Степан Акимович. И когда увидел Гурьева, подъезжающего к воротам, так и захолонуло у кузнеца сердце: криво сидел в седле хлопец, неправильно. А дальше — увидел Тешков, как выходят из темноты ещё шесть лошадей, все осёдланы, да ружьишки к сбруе приторочены.
— Эт-то… что?! — просипел одними губами кузнец.
— Принимайте трофеи, дядько Степан, — Гурьев спешился и, побледнев, взялся рукой слева, там, где ключица.
— Марфа!!! — заревел Тешков. — А ну, бегом за Палашкой, живо!!! — подставив Гурьеву кряжистое своё плечо, забормотал: — Упреждал я тебя, Яшка! Что ж ты так?! Сынок…
— Да не волнуйтесь, дядько Степан, — поморщился Гурьев. — Пуля японская, навылет прошла, крови чуть больше натекло, чем след, это не радует. Но не смертельно, вот совершенно.
Он немного поскромничал, по укоренившейся привычке: пулю из карабина он самым позорным образом прозевал, а кроме пули, заработал ещё пару чувствительных царапин: всё ж таки многовато противников за один-то раз. И драться с дыркой в плече пришлось, — только это и мог бы привести Гурьев в своё оправдание.
— Да что было-то, расскажи толком! — взмолился кузнец.
— Хунхузы, — снова поморщился Гурьев. — Я, дурак, думал, они ближе подойдут, а они, видишь, решили подстрелить меня сначала. Ну, да я справился.
— Это как же?
— А так, — он усмехнулся. — Это службишка, дядько Степан, не служба.
— Кони-то… Ихние, что ль?!
— Так точно, — вздохнул Гурьев.
— А сами?! — уже предвидя ответ, всё-таки спросил кузнец.
— Там, — указал Гурьев подбородком в ту сторону, откуда приехал. — Лежат, касатики.
— Ну, Яшка…
— Вы коней распрягите, дядько Степан. А то сейчас вся станица сбежится.
С этим трудно было не согласиться. Однако кузнец не успел. В избу влетела Пелагея, — судя по всему, и одевалась-то в невероятной спешке:
— Яшенька… Птенчик мой… Что ж это?!
Она шагнула к Гурьеву, отчаянно закусив губу, рванула на нём рубаху… И, повернувшись к Тешковым, зарычала:
— Ну, что встали столбами?! Воду кипятите, простыню рви, Марфа!
— Успокойся, Полюшка, — мягко придержал женщину за руку Гурьев.
— Не страшно. Заживёт, как на собаке.
Птенчик, подумал Тешков, глядя на Гурьева. Птенчик, — а сам-один шестерых хунхузов, что твоих сусликов, положил, видать. Шестерых ли?! Птенчик. Это что ж из него будет, когда на крыло-то встанет?!
Перевязав Гурьева, Пелагея немного утихла, хотя командирского тона не оставила:
— Идти-то сможешь, Яшенька?
— Смогу, конечно.
— Давайте ко мне его. Я выхожу, всё не в курене с дитями. Давайте ж, ну?!
Уже у Пелагеи Гурьев, цыкнув на неё, чтоб не суетилась, сам, при помощи зеркала, заштопал прокалённой иглой и шёлковой нитью длинный разрез на боку, протянувшийся через три ребра, — чуть-чуть до кости не достал ножевым штыком ловкий, как уж, китаец, похоже, знакомый с боевыми искусствами отнюдь не понаслышке. Руки даже не дрожали почти. Зато Пелагея вздрагивала каждый раз, как Гурьев продевал иглу под кожу — словно ни разу крови не видала. Порез на правой ноге он зашивать не стал — должно было зажить и так.