Сережа перестал понимать, что происходит.
Артист налил в хрустальный стакашек водки на два пальца и придвинул к отцу Амвросию так, чтобы поверхность напитка колебалась прямо под его носом.
— Чего уж там… — загадочно сказал Маркиз-Убоище. — Все проходит — и это пройдет.
— Аминь! — отец Амвросий решительно выпил водку и снова повесил голову.
Тогда Маркиз-Убоище сделал еще один выразительный жест — дважды, всей кистью, по направлению к Сереже и к двери одновременно.
— Ну-ка, выйдем! — не выдержал Сережа.
Он первым оказался в коридоре, артист — следом.
— Что это за пантомима?
— Пантомима… — Маркиз-Убоище хмыкнул. — Иди себе с Богом, а я с ним сам разберусь.
— Напоишь до положения риз, что ли? — уточнил Сережа.
— Тошно же ему.
— А чего — тошно? — атлет даже развеселился. — Из всех передряг выпутались! Шкатулка в надежных руках! Идеологический враг — и тот смылся!
— Смылся, вот именно… Обязательно где-нибудь поблизости бродит. Этот враг так просто не смоется… — артист усмехнулся. — Ни фига ж себе романчик у них был, если до сих пор помириться не могут!…
— Романчик? — переспросил Сережа. — Какой еще?…
— Обыкновенный, который в постели. А ты думал — идеологический? Ни одна женщина из-за идеологии так злобствовать не будет. Думаешь, ей теперьвесело?
Сережа ничего не думал. Он перебирал в памяти все склоки, которые затевали в его присутствии ведьма и красавец-батюшка. Это же были именно склоки! Да и не слыхал он от Сашки про какие-то романы с ведьмами…
— Это она тебе рассказала?
— А чего рассказывать? И так все видно.
Поняв по Сережиной физиономии, что не видно, артист добавил:
— Если смотреть, ес-тест-вен-но!
Никогда не следует слушаться первого порыва, который бывает хорошим. Кто сказал — не помню, но сказал разумно. Расхлебать последствия благого порыва иногда труднее, чем разгребать последствия тщательно продуманной пакости. Потому что пакость более или менее логична, следовательно, против нее годятся средства логики, и ходы можно просчитать. А благому порыву свойственно благородное безумие.
Сережа понял, что нужно догнать Лилиану и за руку привести ее к этому идиоту.
Как всегда, его атлетический разум отсек все лишнее, ненужное и незначительное. Как всегда, Сережа отлично видел невооруженным глазом, что полезно, а что — вредно. Для отца Амвросия было вредно сидеть с Маркизом-Убоищем и с горя пить водку.
Для него было вредно предаваться тоске из-за такой ерунды, как женские капризы. А для Лилианы было вредно менять избранников и коллекционировать новые шлепанцы выше сорок третьего размера.
Ничего не объясняя, Сережа открыл дверь, спустился по лестнице и вышел во двор.
Лилиана стояла возле магазинной витрины, как бы заинтересованная ее содержимым. Но если бы она действительно видела, что там за стеклом, то даже не ушла, а удрала бы подальше. Это была витрина какой-то механической мастерской, и хозяин выставил огромную и наполовину разобранную электродрель образца тридцатых годов — несомненно, ценнейшую реликвию своего семейства.
Когда человек в половине третьего ночи стоит у витрины, где выставлена историческая электродрель, — самое время применять решительные меры.
Сережа подошел к ведьме. И хотел сказать ей разумные слова о том, что взрослым людям не надо убегать, хлопая дверьми,
Она посмотрела на атлета очень косо и пошла прочь.
Это был первый в Сережиной биографии случай, когда женщина так откровенно не желала его видеть. Ладно бы стройняшечка! Но Лилиана?
И побрел он следом, хотя и не имел надежды употребить неизрасходованные доводы рассудка, очень недовольный и ситуацией, и сам собой, и отцом Амвросием с его монашеским обетом, и Маркизом-Убоищем с его неуместной сообразительностью… и Данкой с ее закидонами… и Майкой с ее безумствами… и Монбаром… и Алмазом… и, наверно, Вовчиком…
Впервые в жизни овладело Сережей такое постыдное недовольство.
И бредет он, и бредет, и стелются под его подошвы ночные улицы, и ни одна сволочь не осмеливается подойти с идиотской просьбой прикурить… и Лилианы уже впереди нет, куда-то свернула… и бредет, и бредет… и ноги сами несут его к родному тренажерному залу. И утрет он скупую атлетическую слезу запаянным в черную резину тридцатикилограммовым блином… тьфу! Куда это меня занесло? Скупых мужских слез тут еще недоставало! Уж не усадить ли атлета в классической предрассветной мгле за обшарпанный стол в тренерской, не положить ли перед ним аметистовый блин с продернутым в дырку флибустьерским шнурком и не ввергнуть ли его душу в безумную тоску… а блин вдруг встанет на ребро и покатится, и покатится! И выкатится, волоча за собой длинный хвост, из атлетической жизни навеки! Мол, минералы — не про атлетов!
И вернуть его в постылый реализм!
Ибо какою мерой мы мерим — такой и нам воздастся.
Такие вот блины.
Намерение-то у меня было веселое. Более того — развеселое. Разухабистое. А вон оно что получилось… Полнейший разброд и развал.
И единственное, что утешает меня, — так это пестрая кучка заморских камушков. Разложу-ка их — и будет у меня своя пирамида Вайю в двухмерном изображении. какая ни есть — а моя. По нищете своей не имею я рубинов и сапфиров, чтобы пронизать ее сверху донизу, нет и законодателя-алмаза. Но вот хотя бы розовый сердолик — проверенный друг, борец с хандрой, умеющий привлечь ко мне в нужную минуту внимание, хранитель истекшего времени. Авантюриновые бусы — мое непредсказуемое «сейчас». Тигренок, вырезанный из тигрового глаза, — домашний эконом, отвечающий за кошелек. Бирюзовый браслет, который, будучи надет на правую руку, поможет взять то, что душе требуется. И еще, и еще…