И это тоже можно было счесть естественным, потому что на этот раз мнения Союза разошлись с моими: я хотел сделать хороший журнал для русского читателя, полагая, что знаю, что этому читателю нужно. А Союзу с его молодым руководством на русского читателя было наплевать. Они о его интересах не задумывались и искренне считали, что московского или новосибирского читателя может всерьёз заинтересовать современная латышская проза. Поэтому каждое неместное имя в журнале они воспринимали, как личную обиду: ведь какая-то часть гонорара уходила из республики (иными словами — из их кармана). И старались научить меня уму-разуму. Я же упорно продолжал гнуть свою линию.
И старались научить меня уму-разуму. Я же упорно продолжал гнуть свою линию.
Обижались не только латышские писатели: кое-кто из русскоязычных тоже. Им казалось, что планка поднята слишком высоко. А мне не хотелось опускать её.
Методика была привычной. Наслали комиссию, старались найти хозяйственные, денежные нарушения, злоупотребления. Не нашли. Начались обсуждения. На секции, потом на правлении Союза. Я с грустью слышал, как люди, месяц тому назад говорившие мне, что журнал улучшается на глазах, теперь публично высказывали противоположные мнения. Я огрызался. Но понимал, что плетью обуха не перешибёшь. А унижаться не хотел, чувствовал себя правым, а не виноватым.
Последнее разногласие возникло, однако, не с Союзом, а с ЦК. Это случилось, когда я решил опубликовать (впервые в стране официально) «Реквием» Анны Андреевны Ахматовой.
Я просто поставил этот материал в номер, не спрашивая ни у кого разрешения. Тогда с Главлита была уже официально снята запретительная функция, но контрольная оставалась. И, получив вёрстку, начальник этого учреждения (это с ним, тогда ещё заместителем, я в своё время разговаривал о романе «Тогда придите, и рассудим») схватил её под мышку и помчался в ЦК. Вообще-то он наверняка знал, что она появится: стукачи были и в нашей редакции, и не один. Почти сразу же мне позвонили и предложили прийти в ЦК.
Там заведующая сектором, модно одетая дама, заявила мне, что этот антисоветский материал не будет пропущен ни в коем случае.
Я наивно пытался объяснить ей:
— Вы же видите, какое время на дворе. Не напечатаем мы в этом номере — через месяц его напечатает «Новый мир» или «Знамя»…
Ответ последовал:
— Если Москве это нужно, пусть она и печатает. А нам это не нужно. Вы лучше дайте вместо этого стихи кого-нибудь из молодых латышских поэтов.
Латышских поэтов мы и так публиковали много. И я разозлился:
— Во всей латышской поэзии, — доложил я, — сейчас нет ничего такого, что можно было бы хотя бы сравнить с «Реквиемом» по общественному звучанию, да и не только…
Она опешила: такой наглости, похоже, не ожидала. И оскорбилась:
— Ах, ничего?!
— Да, ничего!
Она поджала губы:
— Если вы не снимете этот материал, мы задержим номер. Решайте сами.
Я снял; в номере были и другие материалы, и хотелось, чтобы они дошли до читателя.
Кампания шла к концу. Из Москвы в ЦК писали — в частности, Булат Окуджава; защищала меня Юнна Мориц; туда же обращались и некоторые латышские интеллигенты — не из литературных кругов. Я написал в Москву Яковлеву. Мне позвонил работник ЦК КПСС. В разговоре с ним я упомянул, что московским писателям журнал нравится. Он ответил:
— Окуджаве нравится, а вот Юрию Бондареву не нравится. И я с ним согласен.
Я положил трубку. Говорить тут было не о чем.
Вопрос решился на созванном в ЦК специально по моему вопросу совещании. В нём участвовали заведующие двумя отделами — пропаганды и культуры, завсектором печати. Секретарь Союза писателей сказался больным. Может быть, он не хотел смотреть в глаза мне: двадцать лет назад я опубликовал в газете его первые стихи, «сомнительные по идеологии». На совещании зачитали список моих провинностей и сказали, что меня снимут. Я ответил лишь, что ошибок не признаю, поскольку их, на мой взгляд, не было. На этом мы расстались.
На этом мы расстались.
Вскоре мне позвонили оттуда же и сказали, что надо написать заявление — «по собственному желанию», как это было принято. Я отказался. Сказал, что раз меня утверждало в должности бюро ЦК, пусть оно своим решением и снимает.
Видимо, я рассчитывал на то, что меня вызовут на бюро и там я смогу возразить на обвинения и сказать, что глупо снимать редактора, когда журнал находится на подъёме. Но меня не вызвали; бюро приняло решение заочно.
Смешно, но моя отставка сопровождалась таким же казусом, какой случился перед моим назначением. Кандидат на моё место был уже найден — из молодых латышских прозаиков. Вообще, тогда шла повальная замена редакторов молодыми, поскольку власть в Союзе писателей Латвии теперь принадлежала им. Однако почти накануне моего ухода кандидат проштрафился перед ЦК (на сей раз речь шла не о выпивке, а о какой-то, по тогдашним меркам, неприемлемой статье, опубликованной в газете). Стали срочно искать замену. Эту роль сыграл тот самый русский коллега, чьё мнение о журнале недавно вдруг изменилось на противоположное. Надо полагать, власть оценила его самоотверженную готовность на всё, что прикажут.