Тут сказалась моя чиновничья подготовка, полученная в райкоме партии. Наши ребята не отличались аккуратностью, материалы номера сдавались техническому редактору с опозданиями. Типография была недовольна. Пришлось прибегнуть к палочной дисциплине: не сдал в свой день и час — материал в этот номер не пойдёт. Наши сперва решили, что это шутки; но быстро поняли, что угроза была обоснованной. Достаточно было раз-другой остаться без ожидаемого гонорара. Материалы стали поступать вовремя, а типография — получать их минута в минуту. На совещаниях в издательстве журнал принялись хвалить.
В этом секретарском кабинетике я и начал вскоре писать первый свой фантастический рассказ. Но об этом — в свой черёд.
Работа в журнале меня удовлетворяла. Хотя иногда мне казалось, что кое-что можно было бы делать иначе. Ставить вопросы более значительные. И критиковать острее. Я понимал, конечно, что возможности сатиры в наших тогдашних условиях были весьма ограниченны. Совсем по Крылову: «Суди, дружок, не выше сапога…» Разносные фельетоны — на уровне управдома, никак не выше. В редакции на эти темы никогда не разговаривали, понимая, что именно таковы условия жизни, — и казалось, что с этим ничего и никогда не поделать. Рамки были установлены не нами, и мы старались в них вмещаться.
Я проработал в этом журнале пять лет. И не помню, чтобы там когда-либо возникали разговоры, которые можно было бы счесть антирусскими или антисоветскими. Но даже мне, со всем моим воспитанием, чем дальше — тем большее было не по вкусу. Не зря же я тогда пристрастился к слушанию «голосов», которые, как их ни глушили, всегда можно было, проявив терпение и находчивость, отыскать в эфире. Не думаю, что и коллегам моим все нравилось. Просто жизнь приучила их к терпеливости — до первой реальной возможности, которую они впоследствии и использовали, отделившись. Их стремления мне понятны; но, откровенно говоря, я не считаю, что перспективы наших прибалтийских соседей радужны. Они перестали быть Западом для России, и стали тем, чем, собственно, всегда и являлись: дальним Востоком для Западной Европы.
Но как бы там ни было, жили мы тогда не грустно. Ежегодно устраивали конференции, посвящённые юмору и сатире; в них участвовали три прибалтийских журнала и белорусский «Вожык». Конференция проводилась по очереди в Латвии, Литве и Эстонии. День уходил на обсуждения, премирование лучших карикатур и прочую «теорию», потом начиналась практика — на целую неделю. Пили и гуляли, каждая редакция, когда приходила её очередь, старалась придумать что-нибудь похлеще. Осталась в памяти одна их таких конференций, в Эстонии. Отработав день в Таллине, погрузились в автобус и поехали в Пярну. Там нас посадили на рыбачьи шаланды и повезли на Кихну — маленький островок, на котором жили рыбаки. Мы должны были выступить перед населением; язык общения был, естественно, русским. Но перед тем было угощение на лоне природы: бочка пива, литров на двести, и здоровенные тазы со свежекопчёными угрями.
Мы пили и ели, и жалко было, что на всю жизнь не наешься.
Это, однако, оказалось лишь началом: когда мы направились в Дом культуры, где и надо было выступать, то обнаружили, что попасть туда не так-то просто: дом взяли в кольцо рыбаки, у каждого была бутылка в руке, другие — в оттопыренных карманах, и чтобы пройти за оцепление, надо было всерьёз приложиться к бутылке, симуляция пресекалась. В результате выступавшие оказались в хорошем градусе — но и зрители им не уступали. Так прошла ночь, утром тронулись в обратный путь, и хозяева занялись всеобщей опохмелкой. Так оно бывало везде, только латыши и литовцы устраивали всё на материке по причине отсутствия обитаемых островов. На эти конференции приезжали и москвичи — из тех, кого приглашали, никто не отказывался. Это считалось балтийской экзотикой.
Вообще, прибалты многим отличаются от славян — но только не отношением к ней, проклятой: в выпивке никогда не уступали. Скорее наоборот. Однако на работу это у них влияло как-то меньше, чем мы привыкли.
Между тем начались уже шестидесятые годы, хотя тогда никто не знал, что они впоследствии обособятся в истории как некая эпоха. Я работал по-прежнему в журнале, в отпуск ездил чаще всего в Москву, к маме. Во времена, предшествовавшие Двадцатому съезду, для пересмотра дела нужно было, чтобы кто-нибудь подал просьбу об этом в соответствующие инстанции: реабилитация ещё не стояла на потоке. Я написал такое письмо, и дело пошло. Мать получила в Москве комнату, дали ей и пенсию; как и многие реабилитированные, она рассчитывала на другое: на возвращение к активной жизни и работе. Но уступать вернувшимся места никто не собирался, и вообще они, как бы законсервированные в лагерях, сохранившие (во всяком случае, большинство их) свои взгляды и представления о стране и жизни, столкнулись, по сути дела, совсем с другой жизнью — иными стали не только времена, но и нравы. Они, конечно, переживали это — одни сильнее, другие слабее, сумев где-то пристроиться. Мы с мамой много говорили о жизни, о политике, о партии. Вспоминать о лагерном прошлом она не хотела. Там, в её комнате, я написал многие из своих рассказиков.